Цена была предложена им в соответствии с курсом антверпенской биржи. Подписано также особое соглашение
на посредничество: Маршан взял обязательство ввести наших представителей на биржи Антверпена, истребовав для себя процент с оборота.
Роман ».
Всеволод стоял, прижавшись лбом к стеклу. Моросил дождь. Встречный ветер сбивал капли в маленькие ручейки, и они дрожали, словно ртуть,
прокладывая свои неведомые дороги, жались к ржаво зеленой раме. Иногда по крыше вагона раскатисто прогрохатывало, будто кидали горох: это поезд
проходил узкую, сероватую полосу ливня.
А потом, как чудо, поезд вынырнул в солнце, вспыхнула бело красная радуга над васильковым, давно не паханным полем.
«Сразу отца в охапку, – думал Всеволод, радуясь близкой осуществимости этой своей мечты, – и немедленно в Узкое».
Они очень любили это место: дворец, построенный по проекту Паоло Трубецкого. Отец в первый их приезд сюда подвел Всеволода к воротам в поместье;
было это на закате.
– Жди, – сказал он шепотом, – и смотри внимательно, сейчас будет чудо.
Солнце медленно, тяжелыми рывками, опускалось. Оно ударилось об арку, замерло на мгновение, потом стремительно стекло вниз и упруго заполнило
собой овал ворот, и было так несколько минут – плененное солнце, не властное вырваться из геометрической точности арки, и смотреть на это
бессилие светила, пусть даже временное, было жутковато.
Отец хвастливо глянул на Всеволода и сказал:
– Это я сам открыл.
«Сначала будем гулять по лесу, – думал Всеволод, – грибы станем собирать, сейчас хорошие грибы должны пойти… Он любит смотреть, как я грибы
собираю… Никогда боровик сам не сорвет, все норовит меня подвести к грибу, знает, как я жаден до белых…»
…Чем ближе к Москве подъезжал поезд, тем чаще Всеволод обращался в мыслях к отцу.
«Я был кругом не прав, – думал он, – я не имел права говорить с ним так, как говорил раньше. Утверждая себя, свою правоту, я отвергал его. Я был
жесток, оспаривая его манеру мышления, его систему доказательств, его логику, его привычки, выработанные всеми его шестьюдесятью годами. Отец не
мог отринуть свое прошлое, он верил в то, что делал, он никогда не мог делать того, во что он не верил – по детски, наивно, но до конца. Значит,
когда мы с ним ссорились, я был не прав, потому что не мог быть доказательным. Почему мы всегда так жестоки к самым близким? Отчего я был так
терпим с Никандровым? Надо быть непримиримым, когда перед тобой враг с пулеметом, а мы все больше непримиримы, когда спорим с безоружным».
Поезд замедлил ход, а потом и вовсе остановился, тоскливо провизжав тормозами.
– Товарняк, из Ревеля погонят, – объяснил проводник. – С хлебом. Их теперь как курьерские пропускают.
И действительно, минут через десять прогремел длиннющий состав.
Владимиров вспомнил Федора Шелехеса. Чем больше сейчас он насчитывал вагонов с хлебом, тем явственнее ему виделось лицо Федора, когда тот
собирался к Маршану. За несколько часов лицо его осунулось, глаза запали, а скулы набухли острыми желваками. Доброе лицо Федора сделалось в тот
вечер жестоким, чужим и очень усталым.
Вспомнились Всеволоду глаза Лиды Боссэ, когда она рассказывала про своего отчима; вспомнилось, как гремели алюминиевые кружки в гулком тюремном
коридоре перед завтраком и обедом, когда по камерам разносили баланду; вспомнилась ненависть в лице Неуманна, когда тот отпускал его, и вдруг
громадная усталость навалилась на Всеволода, такая усталость, что даже ноги ослабели. |