Изменить размер шрифта - +

Конечно, Ганька ничего не стал ему объяснять.

И вот теперь заурядный человек Мишка был свергнут незаурядным — Ганькой. Он, Ганька Мясников, словно бы сделался равновелик революции.

Ночевать Ганька остался в Чека. Устроился на стульях, сунув под голову кожаную подушку с кресла. А под утро его грубо растолкал Жужгов.

— Слышь, Ганька, — негромко прошептал он, — а князя-то нету.

— Ты чего городишь?! — подскочил Ганька.

В лесу возле расстрельной поляны Жужгов и его команда нашли только один труп, труп Джонсона, — там, куда его и оттащили. А второго трупа не было. Валялись срубленные ветки осины, которыми чекисты забросали тела, но Великий князь Михаил исчез. Лишь чернели пятна крови на траве.

— Колюня, как это нету? — Ганька попытался заглянуть в тёмные глаза Жужгова, спрятанные под надбровными дугами. — А ты его точно шлёпнул?

— Вдвоё стрельнул! — буркнул Жужгов. — Что я, кончать не умею?

В полумраке кабинета белое лицо Жужгова было будто у мертвеца. В окно светил месяц — ясный, как приговор трибунала. За изразцовой печью тихо трещал сверчок. Ганька принялся бешено скрести кудлатую башку.

— Значит, так, Колюня, — разъярённо сказал он, — хватай своих мазуриков и гони обратно! Обшаривай там всё на десять вёрст! Ищи на железке и на разъезде, ищи у Нобелей! Убить Мишку нам можно, а выпустить — нельзя!

 

06

 

— Иван Диодорыч, — приоткрыв дверь в каюту, осторожно позвал Серёга Зеров, старший помощник. — Пора, тебя общество ждёт.

Нерехтин лежал на койке и глядел в потолок. Корабельные часы на стенке нащёлкали девять с четвертью вечера. По-настоящему же исполнилось десять. На всех пароходах и пристанях Волги, Камы и Оки время было установлено нижегородское. От местного, пермского, оно отличалось на 46 минут.

Нерехтину не хотелось идти на разговор. Ему нечего было сказать. Буксир «Лёвшино» выгрузил в Мотовилихе ящики с деталями прессов и вернулся в Нижнюю Курью — в якутовский затон. Команда желала получить расчёт. А денег у Нерехтина не было. Биржу в Нижнем упразднили, купцы прекратили все дела, заводы еле дышали, и потому Иван Диодорович сумел добыть в Сормове только дюжину ящиков, хотя даже за них Мотовилиха не выплатила фрахт. Бухгалтер сталепушечного завода пообещал, что заплатит — но в июле; пароходную же кассу Нерехтин давно потратил на мазут и провизию.

На корме парохода под буксирными арками собрались обе команды — и верхняя, и нижняя. Старпом, боцман, матросы, буфетчик с посудником — и машинисты с кочегарами и маслёнщиком. Семнадцать человек. Семнадцать дырявых карманов и пустых животов.

Семнадцать голодных семей.

— Что я сделаю, ребята? — спросил Иван Диодорович и устало уселся на крышку мазутного бункера. — Никто ни гроша не даёт. Ничего нету.

Павлуха Челубеев, кочегар, задёргался всей своей здоровенной тушей, словно рвался из пут, и обиженно закричал:

— Одолжись у Якутова! Ты же с ним обнимался на пристани!

— Он теперь беднее меня, — невесело усмехнулся Нерехтин.

Якутов, хозяин огромного пароходства, и вправду потерял всё, что имел, но у большевиков не дотянулись руки до мелких собственников, владеющих каким-нибудь буксиром с баржей или парой пригородных судов. Большевики объявили в феврале, что национализируют весь флот до последнего дырявого баркаса, — и погрязли в зимнем ремонте сотен пароходов. Они запороли навигацию, поэтому крохотные буржуйчики вроде капитана Нерехтина ещё беззаконно суетились самостоятельно, худо-бедно добывая себе пропитание.

— Что делать-то, Иван Диодорыч? — плачуще спросил Митька Ошмарин.

Митька, маслёнщик, никогда не знал, что делать.

Быстрый переход