Еще будучи в Хабаровске, я получил письмо из дома — маманя у меня скончалась, — голос у Куренева сделался тихим, дрожащим, — так и не довелось мне с нею попрощаться.
Калмыков эту исповедь ординарца пропустил мимо ушей.
Казак с седыми висками вздохнул и через голову, придерживая одной рукой папаху, чтобы не свалилась, стащил с себя карабин, бросил его в снег.
— Шашку тоже снимай! — потребовал атаман.
Казак отстегнул от поясного ремня шашку, также швырнул ее в снег, произнес с облегчением:
— Все. Больше ничего не осталось. Даже патронов.
Атаман тронул коня, подъехал к Куреневу:
— А тебе, Гриня, что, дополнительное приглашение требуется?
Куренев облегченно шмыгнул носом, потом махнул рукой, словно бы прощался со своим прошлым, и, сдернув с плеча карабин, несколько мгновений держал его на весу.
— Может, оружие оставите, Иван Павлыч? В честь нашей давней дружбы.
— Нет!
Гриня еще раз шмыгнул носом, поцеловал потертое, облезшее от времени ложе карабина, бросил оружие в снег.
— Наган клади рядом, — велел Калмыков.
Куренев отстегнул кобуру с наганом и, согнувшись в седле, опустил его на снег рядом с карабином.
— Теперь снимай шашку!
— Шашку-то хоть оставьте! Не забирайте шашку!
— Снимай шашку!
— Ну какой казак без шашки, Иван Павлыч?
— А ты, Гриня, уже не казак. Большевики ликвидировали казаков, как народ российский, и раструбили об этом во всех своих газетах.
— Эх, Иван Павлыч, Иван Павлыч, — с болью проговорил Куренев, стащил с себя шашку, висевшую на желтом кожаном ремне, и также положил ее на снег. — Последнее отнимаете, Иван Павлыч!
— Это еще не последнее, Гриня, — сказал Калмыков, расстегнул кобуру маузера. Если раньше он любил наган, то сейчас наган был у него не в чести — атаману стал больше нравиться маузер.
Лицо у Куренева сделалось белым — он понял, что сейчас произойдет, губы тоже сделались белыми, на носу, несмотря на мороз, выступил пот.
— Не надо, Иван Павлыч, — униженно попросил он атамана, но тот на него уже не обращал внимания — откинул крышку деревянной кобуры и извлек оружие.
— Не надо, — вторично попросил Куренев, но атаман вновь не обратил на него внимание — ни один мускул не дрогнул на его лице.
Калмыков поднял маузер и, в ту же секунду, почти не целясь, выстрелил. Казак с седыми висками вскрикнул и, вскинув прощально руки, вылетел из седла. На снег он упал уже мертвый, мягкий, как куль, — тяжелая пуля снесла ему часть головы.
— Не надо, Иван Павлыч, — попросил Куренев, губы у него не слушались, одеревенели, речь стала невнятной, — я передумал!… Я остаюсь!
— Не юли, Григорий, — сурово молвил атаман. — Ты предал меня….
— Я остаюсь!
— Предав один раз, предашь и в другой….
— Не надо! — отчаянно выкрикнул Куренев.
Калмыков вновь нажал на курок. Стрелял он метко. Пуля обезобразила Грине лицо, смяла нос и вышибла несколько зубов — вместо лица образовалась сочившаяся кровью рана. Тело дернулось словно бы само по себе, но Куренев, крепко вцепившийся пальцами в луку, обтянутую кожей, чтобы было удобнее держаться, из седла не вылетел, а некоторое время сидел прямой, окаменелый, потом окаменелость прошла, он сложился в поясе и тихо сполз вниз.
Атаман, не глядя на тело бывшего ординарца, засунул маузер в кобуру, звонко щелкнул деревянной крышкой и сделал призывный взмах рукой:
— Поехали!
Приказ прозвучал буднично; отряд начал спускаться с крутого берега на лед реки. |