Сильнэм умирал, и при этом, продолжал вжимать недвижимое тело Вероники к себе в грудь. Это была каменная громада, давящая хрупкий цветок…
Я писал это уже глубокой ночью. За окном совершенная чернота — словно башня моя оказалась замурованной в толще черного, ледяного гранита. Я писал, и тяжело мне было писать, и голова моя клонилась, и слезы глаза наполняли, но, по крайней мере, в одном я был спокоен — маленькая Нэдия спит, и не заплачет больше (в такое то время она все-время спит спокойно, и на личике ее слабая улыбка).
Я вздрогнул, и перо рассекло очередной лист, когда ее ладошка легла мне сзади на плечо. Я, прикрывая написанное, резко обернулся, и обнаружил, что она стоит прямо за моей спиною. Глаза ее были прикрыты, и такие мечтательные, спокойные — вообще личико ее сияло счастьем — казалось, и не было того страшного, дневного крика. Вот в глазах ее появились слезы, но это были слезы счастья, умиления — такие слезы бывают, когда то, что очень долго ожидалось, и что-то прекрасное, быть может — самое важное в жизни, наконец то свершилось. Вот она вздохнула, и мне показалось, будто перенесся я в апрельский лес, а тело своего совсем не чувствовал — закрыл глаза, и казалось мне, будто в потоках ласкового солнца купаюсь:
— Ведь они все живы, ведь все хорошо, и счастливо закончилось?..
И как же я мог сказать: «Нет» — ведь сама природа говорила, что не могло быть ничего мрачного, и что все, конечно же, хорошо закончилось. Более того, я ждал, что сейчас вот раздастся голос Вероники, и ее дыханье, и ее свет, пропоет что-то обласкает, поцелует меня… И вновь я слышал голос девочки:
— Я знаю, что вы должны написать, но… Я во сне видела, что она жива… Мы с ней в снежки играли… Да, да — только это был не обычный жесткий и тяжелый снег — он из света был слеплен. Так то…
— Да, да… — шептал я, или пел, или смеялся, или плакал, а, скорее — все эти чувства тогда во мне были. — …Я и об этом писал. Так оно и было, конечно…
И, пока не прекратилось это виденье, я был уверен, что действительно, Вероника, и все они живы, что все они счастливы, что все они в той далекой стране. Пока я парил там, в воздушном танце, я и забыл, что где-то существует зло…
Вероника была еще жива. Сильнэм сдавил ее так, что она не могла пошевелится, да и чувствовала, что, ежели хоть немного пошевелится, то шея не выдержит, и жизнь ее прекратится. Она плакала от жалости к нему, и слышала сонеты Робина — хотела и на него взглянуть хотя бы в последний раз.
Так как Цродграбы двигались всем родом, то были среди них и женщины и дети; и хотя эти слабые создания в основном все погибли — кое-кто еще чудом остался. Совсем маленький, лет пяти ребенок, весь залепленный грязью, тощий — даже и не понять было — мальчик это, или девочка. Этот ребенок был разлучен с матерью (их разорвала в разные стороны толпа) — и вот теперь он бежал, носимый в живом потоке, кричал, отчаянно, жалобно матушку свою звал. И вот голос этого ребеночка и услышала Вероника — и как душу ее полоснуло, и поняла она, что, несмотря на свою утомленность, не имеет права покидать этого хаоса, что она еще как-то должна бороться — за этого вот ребеночка бороться. Даже, если бы у нее и была физическая сила — она бы никогда эту силу не применила — но она ведь даже пошевелится не могла, даже и слова не могла вымолвить…
Но Сильнэм умер — этот болезненный, так долго страдавший дух оставил тело, и уже не было дороги назад. И с этого момента, я не могу говорить, что он чувствовал, и что с ним произошло — так как все, что есть в этой, и в любой иной книге, о смерти — это только предчувствия, или предположения, что же есть на самом деле не знают даже мудрейшие, так что — осталось лишь тело, сцепление костей и мускул, туго обтянутое жесткой кожей — это тут же стало таким жестким, как каменная статуя, и Сильнэм повалился в грязь — накрыл собой Веронику. |