Изменить размер шрифта - +
Всеобщими усилиями девушку высвободили, и испытывали при этом ужас — ведь, она могла быть мертва. Она задыхалась, не могла стоять на ногах, но ее поддерживал Робин — а сам все плакал и плакал. Он начал ей было шептать новый сонет, но она взглянула своими измученными очами, и в этом взгляде была мягкая укоризна: «Нет, нет — сейчас не время. Разве ты не слышал — где-то здесь, поблизости маленький ребенок, и он ждет нашей помощи».

И Робин тоже услышал этот удаляющийся зов — трех братьев, крепко сцепившихся за руки ударяли бегущие куда-то Цродграбы, однако — их поток двигался, а эти оставались на месте. Еще несколько мгновений, и этот отчаянный голосок должен был исчезнуть навсегда — надо было немедленно бежать, из всех сил вслед за ним прорываться, но тут раздался слабый, слабый стон — но какая же в этом стоне была мука, какой призыв отчаянный: «Ну, взгляните на меня!.. Побудьте со мной!.. Умираю я!.. Умираю…»

То стонал Сикус. Про него и позабыли — он перегибался через тело Сильнэма, и казался каким-то уродливым, изломанным наростом на орочьем теле. Торчали переломанные кости, иногда дрожь сводила неестественно выгнутые члены, но он уже не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, ни мог приподнять голову, и этот слабый стон стоил ему огромных усилий.

Изжигающее, смертное страдание отразилось на лике Веронике — этот лик был и страшен, и прекрасен. Очи сияли — и почему же она в этом могучем сиянии не разрывалась весной?! Почему, почему?! Она должна была наполнить этот хаос светом…

Вероника устремилась к Сикусу, пала перед ним на колени, хотела дотронуться, но, понимая, что даже нежными поцелуями, и теплыми слезами причинит его истерзанному телу боль — не смела. Очи ее, почти касался его — страшного, словно бы в грязь ушедшего, отекшего словно свеча лика. Это был лик уже давно умершего, и только глаза еще жили на нем — из полузакрытых век струился пламень — там была чернота недавней лихорадки, но это уже уходила, и взгляд его становился умиротворенным — казалось, будто раскрывались пред ним врата прекрасного, незримого для иных града.

Слабо дрогнули губы, и слетел чуть слышный шепот:

— Лебеди… лебеди летят за мною… наконец то… Как же светло небо… Она простила меня… Она возьмет меня в небесный город… А ты, Вероника, простила ли ты, Сикуса?

— Миленький мой… — словно бы теплым, ласковым облаком повеяла девушка, и от этого голоса — счастье, подобно солнцу вышедшему из облаков осветило из глубин его лик, и этот неземной лик был прекрасен. — …Вы, вы всегда мучались, считая себя недостойным, вы так любили всех нас… Так вот — знайте, знайте, что вы выше — у вас прекрасная душа… Вы, миленький вы мой, вы в дворец в том граде войдете… Ваша жизнь была мученьем, но впереди — рай…

— Да, я, кажется, чувствую… Пожалуйста, позвольте перед тем, как уйти посвятить Вам…

— Миленький, миленький мой!..

Она вся сияла весной, и какой-то спокойной мудростью, и хотелось броситься из этого хаоса в нее — она казалась дверью, или оконцем — но почему же, почему же она не разрушала этот хаос — ведь она же была сильнее — ведь этот хаос над ней одной был совершенно не властен.

Да — это действительно был последний сонет Сикуса. С каждый словом шепот его становился все более тихим, а глаза закрывались. Последнее слово и не слышно совсем было, но Вероника угадала его во вздохе. И вот, тот свет, то блаженное тепло, которое исходило от его тела оборвалось — теперь это, еще недавно выпускавшее из себя стихи, еще любившее, еще страдавшее, стало безликим куском плоти, подобным множеству иных таких же кусков, обреченных на забвенье.

Быстрый переход