|
Что оно движется со своими особенными монтажными ужимками и выкидонами, будто беспредел катаний на “понтиаке” дадаистическим образом составляет мне метраж исторического фильма.
Всю дорогу мы норовили замедлиться или вообще беспричинно тормознуть у какой-нибудь известной городской усадьбы. Так, мы минули кратким постоем – тургеневский мемориальный домик на Пречистенке, где Иван
Сергеевич почти и не живал, страдая от вечного раздора с норовистой своей матушкой; на Поварской у Дома Ростовых мы прокатывались едва ли не три раза сряду, а после сразу же рвали зачем-то поверх
Крымского брода на Воробьёвы горы, понятно – с залетом через
Хамовники – чтоб, будто нарочно, дать крюк у Девичьего поля, где стоял каретный балаган, содержавший Безухова и Каратаева в плену у французов. Я уж не говорю о бесчисленных проездах по Лучевым в
Сокольниках, где Пьер за сучку Елену подстрелил Долохова. А также о разлётах у Дома на Набережной, через Каменный мост, на Театральный и
Лубянский, к Музею Маяковского; а потом тут же с залётом на его же мемориал на Пресне, 36, мы рвали к “Яру” на Грузинах, и после сразу на Солянку, к Трехсвятительским, к дяде Гиляю, на “Каторгу” и к
Ляпинским трущобам, хранившим великого Саврасова… Вот там как раз я не выдержал, укачавшись поездкой, и хорошенько проблевался под минералочку под флигелем Левитана, стоявшим во дворе Морозовской гостиницы, где в подвале эсеры держали в заложниках Дзержинского… И хотя я и был сурово пьян, но то, что мне город собирался указать этим “кино”, – меня волновало больше, чем Барсун, во сне слюняво кусающий моё плечо, как младенец мамкин локоть…
Постепенно насторожившись, я стал кое-что прозревать, но не успел утвердиться, как Барсун в машине опять – от ветерка, видать, – протрезвел, стал липнуть к водиле: мол, хлебни глоток – смажь баранку. Вовремя остраполил его здоровый Петька, успел: водиле-то отказаться неудобно – раз сам легионер предлагает, он уж и грабли от руля за бухлом протянул. Только Петька-большой тут ка-ак – шмяк
Барсуна по жирному загривку:
– Ты что, Петюня, по нулям забурел?
Барсун тут же на попятную: бутылку в окошко – швырк.
И смекнул я тогда, кто тут по правде у них настоящий император, а кто прокуратор выдуманный…
Не успел я размыслить над этим, как Барсун достаёт из перчатницы ещё одну – и ко мне:
– На – глотни, всё равно пропадать!
А я – в несознанку: мне, говорю, не хочется, мне, говорю, и так плохо.
А сам бутылку свою от страха к рёбрам плотнее жму: думаю, ежели что
– как вдарю…
Тогда Барсун всполошился да как заорет водиле:
– Гони к Парфенычу, гони! Я его с курями поить стану!
Пока к Парфёнычу катились, на улицу Энгельса, к Головинскому саду,
Барсун опять ко мне с сантиментами – гад, замучил совсем:
– Ты, – говорит, – определённо наш мальчик. Ты, – говорит, – даже не представляешь, какой ты наш, как тебе повезло, засранцу.
Ну, думаю, пусть, пусть себе язык треплет: я чуть что – на перекрёстке дверцу во дворы распахну – только ты меня и видел.
А пока до Парфёныча в пробках стояли, рассказал мне Барсун историю одну – то ли расчувствовался, то ли со скуки, только стало мне вдруг интересно.
Говорит:
– Что тебя баба помелом погнала, это я очень даже понимаю.
Я, когда тебя чуть постарше был, тоже траванулся любовным расколом.
И чтоб не страдать, аспирантом в загранку подался. Нас из МГИМО куда хочешь тогда посылали – пошпионить, постажироваться. Вот и я рванул с тоски в Германию – развеяться. Там меня по части комсомола определили, фининспектором вроде: я взносы по гэдээровским райкомам собирал, учитывал – с умыслом, ясное дело… Короче, – говорит, – ты не поверишь – плакать будешь, как я резидентом в Зап. |