|
В целом это особенного значения не имело – жили-то все рядом, в пределах прямой видимости, так что ни одному отчиму не было особенно вольно на чужое чадо руку поднять. А если какая-то из мамок была в дурном расположении духа, то для острастки можно было шумно попенять отцам ее детей на маленькие алименты, поскандалив напрямую, просто через оградку палисада в одну или в другую сторону. Так что общие дети воспитывались в умеренной строгости и никто не голодал. Были в этой вроде бы неуклюжей и невесть как создавшейся ситуации и другие положительные моменты. Ежели надо было забрать от выселковского сельпо чьего-то в стельку пьяного супруга, то подчас заовражные бабы шли на дело парочкой – кто кому состоял в родстве по детям. Солидарность эта была, понятно, чисто меркантильного свойства: насмерть замерзнет зимой придурок или паралич схватит его от перегрева – одна останется без прямого кормильца, хоть какого, другая – без алиментов. Но и доставалось за безобразие пьянице взашей и под ребра тоже с двух сторон – все по справедливости.
Одно время выселковские, относившиеся к заовражным как столичные жители к лимите – с легким, брезгливым презрением, настоятельно советовали им все-таки пойти на демографический рекорд и завести по третьему ребенку, дабы каждый производитель имел приплод от каждой женской особи. Заовражные мужики, даже относительно трезвые, за такие предложения лезли драться, да и бабы могли покорябать шутнику нос, поэтому довольно быстро эти подковырки прекратились. А может быть, все просто привыкли.
«Вот так, может, и мои привыкнут? Насмотрятся на других и привыкнут, поймут… Чего хорошего в этой семейной жизни-то? Бабы все вредные, денег от мужей требуют. Понарожают, и еще неизвестно от кого, а потом мужик корми эту ораву… А вот мама – она ж никогда ничего не требует – только чтоб любили ее и уважали. Разве это трудно? Нет. С мамой всегда лучше».
Постепенно Маша успокоилась – видно, хватило сынкам срамных историй с их девками и ее инфарктом, до которого они ее сообща довели. Правда, летом сыновья по профсоюзным путевкам на две недели уехали на турбазу, куда-то на Волгу, чем Маша очень возмущалась. Но потом сдалась: ну, правда, что тут говорить – мужикам под тридцать, а они нигде дальше родной Московской области не бывали.
Сыновья вернулись довольные, загорелые, даже какие-то незнакомые. Маша долго рассказывала им, как несколько раз у нее было плохо с давлением и сердцем. До вызова скорой дело, правда, не дошло, а надо бы… Сыновья попросили у нее прощения, и Маша их простила, вырвав обещание никогда ее не покидать – до самой ее близкой смерти.
До конца лета Маша дожила спокойно. Гром грянул в начале осени.
Солнце откидывало низкие тени, вечерело. Почти все деревья вокруг уже сбросили листву, но осень стояла умиротворенная, тихая и сухая. Была пятница, Володя должен был приехать с работы, как обычно, пораньше. Вадика пока не было, наверное, халтурил в своей мастерской, денежку на хозяйство зарабатывал.
Когда Маша увидела Володю входящим в калитку, то удивилась какой-то странной, незаметной, но разительной в нем перемене. Он шел по их большому двору широкими шагами, однако Маша его почему-то все не узнавала и не узнавала. Потом Володя исчез из вида, и Маша услышала, как он шумит в сенцах, переобуваясь, и ей показалось, что делает он это странно долго. Потом сын, видимо, прошел к себе переодеться в домашнее.
Когда Володя вошел на кухню, одетый в черно-красную байковую кофту, купленную Машей на заводской распродаже – ничего же в магазинах не было, – она его снова не узнала. Или, наоборот, узнала? Только не сына, а его отца, давно и бессовестно их покинувшего. Так он был сейчас на родителя своего похож…
– Мам, – начал Володя, даже не поздоровавшись и не спросив, как она сегодня себя чувствует, – ты присядь, пожалуйста. |