Изменить размер шрифта - +

– Батюшки! Пристав! – ахнули мужики.

– А с ним и екимон наш, матыньки, ох! – охали бабы.

Тройка остановилась на всем скаку. Взмыленные кони тяжело дышали, вздымая свои тощие бока.

– Здесь Сысой Шадровит? – крикнул с телеги «отец екимон», тощий, словно высосанный чернослив, монашишко.

Все молчали, сняв шапки и испуганно переминаясь на месте.

– Молитесь Богу, царская милость к нам пришла, – продолжал «отец екимон», высаживаясь из телеги.

Сысой Шадровит, рябой мужик, прозванный за свою рябоватость Шадровитым, выступил вперед, низко кланяясь и боясь взглянуть на пристава. Последний, вынув из кожаной переметной сумы бумагу и развернув ее, сам снял шапку.

– По указу его царского величества! – сказал он громко. – Царь-государь, его пресветлое величество Петр Алексеевич указал: Сысойки Ивлева сына Шадровитова сына Симонку взять к Москве в ноги… ногиваторы…

Мать Симки, обхватив белокурую голову сынишки, казалось, замерла от ужаса: глупая баба не знала, что ее сынишку берут на такое великое царское дело, которого сам пристав не в состоянии выговорить… Бедные люди!

 

X

 

Нужно было иметь необыкновенную, невероятную и положительно нечеловеческую крепость организма и в то же время страшную упругость воли, чтобы осиливать разом столько дела, и притом дела векового, сложного, крупного, чтобы дело это, которое в продолжение столетий вываливалось из косных рук всей России, не вывалилось уже более из мозолистых рук-клещей невиданного и неслыханного рабочего-порфироносца, нужно было обладать большим, чем в состоянии вместить в себе дух и тело одного человека, чтобы успевать делать столько, сколько делал разом молодой, тридцатилетний царь, не виданный в летописях всего мира и всех народов экземпляр человека, когда-либо сидевшего на троне. Перевернув вверх дном весь строй жизни огромного государства, строй, сложившийся исторически и покоившийся на самых непоколебимых в мире столбах, на массовых обычаях, верованиях и привычках, подставив под все, под чем разрушены были старые устои, новые устои и укрепы, наметив и загадав дела вперед на целые столетия и делая разом сто дел, стуча своим мозолистым кулаком разом и на юге, и на севере, и на востоке, и западе, чтоб пробить в московской, более неподатливой, чем китайская, стене международные продушины, вырвав у турок клок южных морей, а у шведов клок северных, заложив себе новую столицу у нового моря, чтобы развязаться с постылою, ошалелою от долгого сна Москвою, переболев в то время своею суровою душою и несутерпчивым сердцем о том, что он нежданно-негаданно открыл в проклятом кармане проклятого Кенигсека, царь по возвращении летом 1703 года из вновь заложенного «Питербурха» в Москву чувствовал необходимость в отдыхе, в развлечении, не забыв в то же время послать Мазепе бочонок ягоды морошки, выросшей в «новом парадизе», и отправить куда-то на Белоозеро за каким-то мальчиком Симкой гонца «по нарочито важному делу»…

И вот царь развлекается, отдыхает. Он сидит в своем рабочем кабинете, заваленном бумагами, книгами, ландкартами, чертежами, заставленном глобусами, моделями кораблей и машин, образцами всевозможных руд, камней и почвы, и бегло набрасывает на бумаге новый костюм для «всешутейшего патриарха князь-папы» к предстоящему всешутейшему, всепьянейшему и сумасброднейшему всероссийскому собору. А Меншиков, сидя против него, тихо читал что-то по складам, с трудом разбирая написанное.

– Это ты Мазепино доношение по складам твердишь, Алексаша? – не глядя на него, спросил царь.

– Нету, государь, прожект кондиции с поляками насчет полковника Палия… Черничок прочитываю, государь.

Быстрый переход