— А ну, ну прочти, Федор.
— По титуле, — начал Шакловитый, — мы, великие государи, тебя, ближняго нашего боярина и оберегателя, за твою к нам многую радетельную службу, что такие свирепые и исконные креста святого неприятели твоею службою не чаянно и никогда не слыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…
— Зело хорошо, зело хорошо! — шептала Софья.
— И объявились они сами своим жилищам разорителями, — продолжал Шакловитый, — отложа свою обычную свирепую дерзость, пришед в отчаяние и ужас…
— Так, так… зело красно!
— В Перекопи посады и села и деревни все пожгли, и из Перекопи со своими поганскими ордами тебе не показались и возвращающимися вам не явились, и что ты со всеми ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами…
— Ну перо! Вот золотое перо! — невольно шептала Софья. — Славными во всем свете победами…
— … возвратились в целости, милостиво похваляем.
— Постой, постой, Федор! — взволнованно говорила Софья. — Припиши: милостиво и премилостиво похваляем.
— Припишу, государыня, точно что покрепче будет.
— Эко перо у тебя, Федор! Что за перо! Золотое! Словно жемчугом по золоту нижет…
В это время вошла Родимица и доложила, что пришли стрельцы.
— Проведи их сюда, Федорушка, — сказала Софья.
Стрельцы вошли как-то нерешительно, словно прячась один от другого, и истово широко все разом перекрестившись на образа, низко поклонились царевне, а потом Шакловитому. Их было пять человек: Гладкий, Чермный, Кондратьев, Петров и Стрижов, это были «заводчики», запевалы после Цыклера и Озерова. Глотки этих крикунов были известны всей Москве.
— Здорово, молодцы! — ласково встретила их царевна.
— Здравия желаем, матушка-государыня! — отвечали они в один голос.
— Садитесь, братцы, — приглашала Софья, — у меня есть до вас дело.
— Благодарствуй, государыня, на жалованье, а сидеть нам не к лицу.
— Не вприлику будет, постоим.
— Как знаете, — согласилась Софья, — а у меня к вам разговор будет не простой… Ведомо вам, чаю, самим, что в Москве ноне деется: вас, старых слуг, ни во что не ставят, а обзавелись новенькими, потешными, да и мне за мое семилетнее державство ничего, кроме досады, не вышло, мутят меня с братом царем, так что хоть из царства вон.
Она помолчала. Упорно молчали и стрельцы, и только Гладкий нетерпеливо мял шапку в руках.
— А все от Бориса Голицына да ото Льва Нарышкина, — продолжала Софья, — меньшего вон брата с ума споили: с коих лет пить начал да бражничать с девками от живой жены, а давно ли женат? И полгоду не будет… так и живет в немецкой слободе… А старшего брата, Ивана — царя, ни во что ставят, двери ему дровами завалили и поленьем, а царский венец изломали… Меня девкою называют, будто я и не дочь царя Алексея Михайловича… житье наше стало коротко… радела я обо всячине, а вон до чего дожили…
Она заплакала. Стрельцы продолжали молчать, но Гладкий уже сжимал саблю. Шакловитый прервал тяжелое молчание.
— Что ты, матушка-государыня! — заговорил он, вскакивая. — Разве нельзя князя Бориса да Льва Нарышкина убрать? Да и старую «медведицу» можно… Известно тебе, государыня, каков ее род и как в Смоленске в лаптях ходила.
— Жаль мне их, — отвечала Софья, — и без того их Бог убил… А вы как мыслите? — обратилась она к стрельцам. |