Последнюю из трех собак старшой приказал беречь пуще глаза. --
Какое хоть время пройдем? Раздражение, но пока еще, слава Богу, не враждебность.
Старшой свернул цигарку, неторопливо прикурил и, сунув сучок в поддувало печки,
долго не отрывал взгляда от красно полыхающего огня. -- И этого не знаю, парни,
-- вздохнул старшой. -- Если пурги не будет, если идти изо всех сил, если не
закружимся, если не перегрыземся, если удача от нас не отвернется, маракую, за
полмесяца дойдем... -- Говоря негромко, но внятно, старшой особо напирал на
"если", будто кружком его обводил, заставляя вслушиваться, взвешивать,
соображать. -- Если... если... -- уловив смуту в словах старшого, заворчали
парни, и тон у них такой, будто надул их бугор и во всем виновен перед ними. А
виноват и есть! Насулил, губы мазнул отравой фарта, подзадорил, растревожил, и
что?! Чувство неприязни, желание свалить на кого-то пока еще не беду, всего лишь
неудачу забрезжило и во взглядах, и в разговорах молодых охотников. Разъедающая
ржавчина отчуждения коснулась парней, начала свою медленную разрушительную
работу. Сами они пока не понимают, что это такое, пока еще "каприз" движет ими
-- конфетку вот посулили и не дали, а не чувство смертельной опасности. Смутная
тревога беспокоила парней, но они подавляли ее в себе, раздражаясь от этого
непредвиденного и бесполезного, как им казалось, усилия. Они готовились к
работе, ими двигало приподнятое чувство ожидаемой удачи, охотничьего чуда, но в
зимней, одноликой и немой тундре даже удачный промысел не излечивает от
покинутости и тоски. Случалось, опытные промысловики переставали выходить к
ловушкам. Оцинжав, заваливаясь на нары и, подавленные душевным гнетом, потеряв
веру в то, что где-то в миру есть еще жизнь и люди, равнодушно и тупо мозгли в
одиночестве, погружаясь в марь вязкого сна, дальше и дальше уплывая в
беспредельную тишину, избавляющую от забот и тревог, а главное, от тоски,
засасывающей человека болотной чарусой. Старшой и пошел оттого артельно на
промысел -- трое не двое, будет людней, будет бодрей, да и парни вроде не
балованные, трудовые парни, крепкой кости, брыкливые, веселые -- пойди песец, не
отвернись от них удача, перемогли бы и тундру и зиму. -- А если останемся? --
дошел до старшого настойчивый вопрос. Парни могли еще позволять себя досадовать,
вроде бы он, старшой, мамка им, а мамка же на то и мамка, чтоб терпеть от детей
своих наветы, обиды да отводить напасти от них и от дома. -- Если останемся? --
переспросил старшой и замолк. Парни ему не мешали. Некуда торопиться. Дотянув
цигарку, бугор не растоптал ее на полу, как напарники, заплевал чинарик и
опустил в ржавую консервную банку, будто в копилку, -- навечно въевшаяся
привычка бродячего человека дорожить на зимовье не только каждой крохой хлеба,
но и табачной. Поднялся старшой от печки, согнулся под потолком, щедровитое лицо
его, будто вытопленное, обвисло складками -- разом постарел бугор. В себя
ушедшим взглядом старшой скользнул по оконцу -- бело за ним, снега полого и
бескрайно лежат, средь них избушка одиноким челном плывет, ни берега вокруг, ни
пристанища -- пустота кругом. Ступи с палубы этого челна, обвалишься и вечно
будешь лететь, лететь... -- Кто его, зверя, знает, ребята, тварь Богова...
Может, и пойдет еще? -- Старшой говорил вяло, словно не о главном, словно
главное на уме: он перестал лаяться, не употреблял даже слова "черт" -- иная,
чем прежде, мораль двигала старшим. -- В тридцать девятом году взял песец и
через станки и населенные пункты пошел. В Игарке на помойках ловили его,
обормота, бабы-укладчицы на лесобирже меж штабелей гоняли, досками грохали. |