Лес жил, боролся за себя, шел вперед на север, к студеному
океану. Рубить его вот как жалко. Коля выбирал деревца сломленные, полузасохшие,
отбитые от табунка. Свалив лиственку, садился на вздутый комелек, отдыхивался,
думая о сложности всякой жизни, о том, какая идет везде тяжкая борьба за
существование. Сделав из толстой веревки петлю, Коля надевал ее через плечо и,
ширкая камусными лыжами, пер к избушке сутунок по уже хорошо накатанной лыжне,
радуясь тому, что пурги нет и, может, она не скоро будет, что поработал он
хорошо, что наколупают они с лиственницы серы, вытопят ее в склянке, жевать
станут -- все для зубов работа. Пожалуй, следует выдолбить прорубь на Дудыпте,
наносить воды, натопить зимовье и побаниться -- не хватало завшиветь --
последнее это дело. По полному безмолвию, по усиливающемуся морозу и скрипу
снега под лыжами, по ярким, из края в край, сполохам можно было предположить --
межпогодье еще продержится и, стало быть, передышка им будет. Ночь морозна,
светла до того, что вое впереди видно. Да что видеть-то? Снег и снег. Даже
вилючую ленту речки Дудыпты и озеро застругало пургою вровень с тундрой, лишь
местами, одавленный, серел снежок с подветренной, полуденной стороны, означая
крутой поворот речки или подмытый берег. Вокруг озера, как бы на всплеске,
остановились гребни снега -- замело кусты стлаников. Оборони Бог задуматься,
заскочить лыжами на вороха эти, хуже того, на изгиб речки -- обрушишься, и
потечет снег, что песок, заживо хоронить станет. Бухайся, раскапывайся тогда,
тори траншею, коль силы есть. В белой тишине тундры, тенистой,
зеркально-шевелящейся от сияния, охватывает блажь, являются видения: судно с
мачтами и драными парусами, узкомордый белый медведь с безгласно раззявленной
пастью, нарта с упряжкой оленей, на нарте знакомый еще по Плахино эвенк Ульчин.
Сидит бойе с хореем, куржак обметал его плоскую мордаху, черненькие глазки
радушно светятся из белого, однако хореем не шевелит, губами не чмокает,
"мод-модо" не кричит, олени не фыркают, не взбивают снег. Плывут олени, да
лыбится глазками бойе. "Сгинь, Ульчин, сгинь! -- боязливо открещивался Коля. --
Ты умер, еще когда мы всей семьей в Плахино зимогорили. Ты с папкой вино жрал.
Думаешь, забыл?.." Однажды увидел Коля собаку -- остановилась в отдалении, белая
с серым крапом на ногах, ждет, приветно хвостом пошевеливает. Знакомая собака,
очень. Дрогнуло сердце: "Бое! Бое! Бое!" -- Коля сбросил лямку, подхватился,
побежал -- нет собаки, бугорок вместо собаки. Страсти-то! Коля вытер со лба пот,
хотел перекреститься -- не знает, с какого места начинать. Больше всего он
опасался повстречать шаманку. Бродит шаманка по тундре давно, в белой парке из
выпоротков, в белой заячьей шапочке, в белых мохнатых рукавичках. За нею белый
олень с серебряными рогами следует по пятам, головой покачивает, шаркунцами
позвякивает. Шаманка жениха ищет, плачет ночами, воет, зовет жениха и никак не
дозовется, потому и чарует любого встречного мужика. Чтобы жених не дознался о
грехах ее сладострастных, до смерти замучив мужика ласками, шаманка зарывает его
в снег. К человеческому жилью близко шаманка не подходит, боится тепла. Сердце
ее тундрой, мерзлой землей рождено, оледенелое сердце может растаять. Сказочку
такую парням поведал старшой и поступил, как потом оказалось, опрометчиво. Парни
скабрезничали, постанывали, валяясь на нарах: "Э-э, сюда бы счас
шаманочку-то!.." -- Не блажите-ка, не блажите! -- испуганно таращил глаза
старшой и наставлял: -- Чурайтесь, некрещеные морды! Навязчивы такие штукенции,
еще накличете... Шаманка явилась, когда Коля пер из леска сутунок и видел, как
пыльно разбухающим облаком теснит, отжимает с неба мерцающий свет позарей. |