Молодцы желали перемен, какого-то
действия, яростная плоть при одной только мысли о шаманке возжигалась в парнях,
толкала на безрассудство. И, отчетливо сознавая, что делать этого нельзя,
однажды Коля сбросил с себя лямку, вытащил ноги из круглых креплений лыж,
почему-то поставил их торчмя и успел еще отметить: лыжи похожи сделались на
страшных змей кобр со злобно раздутыми шеями, которых он видел в кино, когда
служил в армии, -- им почти каждый день показывали кино. Э-эх, армия, друзья,
люди, города, дома, огни, машины! Где они? Были ль они? Опираясь на таяк, он
двигался к шаманке, а она пятилась от него, увертывалась. Он ее хватал, горячо
нашептывал ей русские и эвенкийские нежные слова. Она понимала их, похихикивала,
играла глазками. Совсем он ее заморочил, настиг, схватил за косу, но мягко
отделилась коса от головы шаманки, и так с вытянутой, крепко сжатой рукой Коля
обвалился под яр Дудыпты и лежал какое-то время ничком в снегу, и плыл куда-то
вместе с осыпью, не веря обману. Снег все накатывался, накатывался сверху,
перемерзлый, сыпучий. Он заполнял, сравнивал всякий бугорок, всякую выбоину.
Забарахтался, забился человек, потерявший желание думать и бороться, когда
наконец увидел над собой, на урезе Дудыпты собаку, все ту же, белую, с серым
крапом на лапах и голове, родную, верную собаку. -- Бое! Бое! Бое! -- Человек
скребся, плыл по снегу к собаке. Поскуливая, руля хвостом, собака ползла встречь
ему, и вместе с нею полз, двигался снег, из которого выметнулась вдруг и
ткнулась острием в лицо лыжина. Человек схватил ее, подсунул под себя и, как в
детстве на дощечке, погребся наперекор течению, сквозь этот бесконечно
двигающийся снег. -- Бое! Бое!.. Бое!.. -- Но собаки нигде не было, зато вот
она, вторая лыжа. Откопав ее, человек прилег, свернулся бочком на двух лыжах,
мокрый, насквозь пронизаемый стужей и ветром, он грел дыханием руки. В разрывах
ветра ему почудились крики, лай, тупые стуки. "Стреляют! Ружье!" -- Не в силах
снять ружье со спины, он нащупал сзади гладкую ложу, отвел не пальцами, а всей
ладонью курок, засунул в скобу ничего уже не чувствующий палец, отодвинул ствол
от затылка в сторону и надавил на железо. У левого уха метнулось пламя, ахнул
гром, голову откинуло волной выстрела, ухо словно бы забило пыжом, ноги стрелка
подогнулись, и он упал поперек лыж... Болезнь напарника напугала и объединила
старшого с Архипом. Последнее время они уже не просто грызлись, а хватались за
ружья и топоры. Коля понимал: наступит срок, и ему будет не разнять связчиков,
не справиться с двумя осатанелыми мужиками, кто-то кого-то из них порешит или он
их из ружья обоих положит -- такая думка тоже голову посверливала -- не
уговаривать, не разнимать, не нянькаться с дубарями, а всадить по пуле каждому
-- и пропадай все, гибель так гибель, суд так суд -- не они первые, не они
последние на зимовках стреляются... Лечили Колю артельщики напористо: жарили
докрасна печку, обмазывали больного горчицей, вливали ему в жаркий рот спирт,
капали в питье растопленную серу, бросали в кружку горячую монету -- серебрушку.
Коля метался на нарах, кричал: "Ё!.. Ё!.. Ё!.." -- Чего это он? -- Не знаю, --
Архип шарил в затылке, припоминая, -- собаку, может? Собака у него была, Бойе...
-- Собаку? Собаку -- хорошо! Собака -- друг. Гнали охотники пот аспирином из
больного, компрессами, бутылками с горячей водой и достигли своего --
температуру сбили, простуду напрочь выгнали, но при этом надсадили не очень-то
крепкое сердце напарника. Старшой знал все: как выгонять простуду, как делать из
хлебного мякиша смесь и по самодельным трафаретам изготавливать карты, из
обломка железа ножик, из куска жести котелок, из кости зажигалку. |