Аким -- закадычный друг братана -- уехал в Енисейск вербоваться в
лесопожарники и, как я догадался, решил "разменять" подъемные, потому что не
любил таскать за собою какие-либо ценности. Я коротал время возле поселка, на
галечном мысу, названном Карасинкой -- хранились здесь цистерны с совхозным
горючим, отсюда название, -- таскал удочками бойких чебаков и речных окуней,
белобрюхих, яркополосых, наглых. Шустрей их были только ерши -- они не давали
никакой рыбе подходить к корму. Днем мы купались и загорали под солнцем,
набравшим знойную силу, лето в том году было жаркое даже на Севере и вода,
конечно, не такая, как на Черном море, но окунуться в нее все-таки возможно. По
причине ли сидячей работы, оттого ли, что курить бросил, тетки уверяют -- в
прадеда удался, прадед пузат был, -- тучен я сделался, стеснялся себя такого и
потому уходил купаться подальше от людей. Стоял я в плавках на мысу Карасинке,
не отрывая взора от удочек, услышал: -- Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Это скоко продуктов ты,
пана, изводис?! Вот дак пузо! Тихий узас! По Енисею на лодке сплывал паренек в
светленьких и жидких волосенках, с приплюснутыми глазами и совершенно
простодушной на тонкокожем, изветренном лице улыбкой. По слову "пана", что
значит парень, и по выговору, характерному для уроженцев нижнего Енисея, я
догадался, кто это. -- А ты, сельдюк узкопятый, жрешь вино и не закусываешь, вот
и приросло у тебя брюхо к спине! Парень подгреб лодку к берегу, подтянул ее,
подал мне руку -- опять же привычка человека, редко видающегося с людьми,
обязательно здороваться за руку, и лодку непременно поддергивать -- низовская
привычка: при северном подпружном ветре вода в реке прибывает незаметно и лодку
может унести. -- Как это ты, пана, знас, што я сельдюк? -- Рука сухожильная,
жесткая, и весь "пана" сухощав, косолап, но сбит прочно. -- Я все про тебя знаю.
Подъемные вот в Енисейске пропил! Аким удивленно заморгал узенькими глазками,
вздохнул покаянно: -- Пропил, пана. И аванец. И рузье... -- Ружье?! За пропитое
ружье раньше охотников пороли. Крестьянина за лошадь, охотника за ружье. -- Кто
теперь пороть будет? Переворот был, свобода! -- хохотнул Аким и бодро
скомандовал: -- Сматывай поживее удочки!.. И вот мы катим по Енисею к незнакомой
речке Опарихе. Мотор у братана древний, стационарный, бренчит громко, коптит
вонько, мчится "семь верст в неделю, и только кустики мелькают". Опять же, нет
худа без добра и добра без худа -- насмотришься на реку, братца с приятелем
наслушаешься. Зовут они себя хануриками, и слово это звуком ли, боком ли каким
подходило к ним, укладывалось, будто кирпич в печной кладке. Аким сидел за рулем
-- в болотных сапогах, в телогрейке нараспашку, кепчонку на нос насунул, мокрую
сигаретку сосал. Коля тоже в сапогах, в телогрейке и все в той же вечной своей
кепчонке-восьмиклинке, которая от пота, дыма и дождей, ее мочивших, сделалась
земляного цвета. Под телогрейкой у Коли пиджачишко, бязевая рубаха -- привычка
охотников и рыбаков: на реке, в тайге, в лодке быть "собранным" -- плотно одетым
в любое время года. Брат узенько лепился на беседке посреди длинной лодки, мы с
сыном против него, на другой. Громким голосом, рвущимся из-за шума ли мотора,
из-за перебоев ли в дыхании, Коля повествует об охотах, рыбалках и приключениях,
изведанных ими. Знакомы они с Акимом еще с Игарки. Дружок и в Чуш притащился
следом, живет в доме Коли, и хотя Коля и одногодок "пане", однако хозяин женатик
и потому журит Акима, и тот "слусается товарисса", если трезвый. Слушая Колю,
сын мой уже не раз падал со скамейки. Аким у руля одобрительно улыбался,
понимая, что речь идет о них. |