Изменить размер шрифта - +

Сельдюк махнул рукой: "Чего-то нечисто тут!" -- и пошлепал дальше, уверяя, что
все равно всех обловит. За поворотом он запел во всю головушку: "Не тюрьма меня
погубит, а сырая мать-земля..." Коля хохотал, перебредая по перекату через
речку, говорил, что сельдюк узкопятый в самом деле всех обловит, убежит вперед,
исхлещет речку, разгонит все, что есть в ней живое, и если не встретится дурная
рыба, обломает вершинку удилища, смотает на нее леску, натянет на ухо полу
телогрейки и завалится спать. Его и комар не берет, за своего принимает. Следом
за Акимом подался дураковатый и прожорливый кобель Тарзан. Кукла, хитренькая
такая сучка, верная и золотая в пушном промысле, не отходила от Коли, сидя чуть
в отдалении, утиралась лапкой, смахивала с носа комаров. Почему Тарзан
привязался к Акиму -- загадка природы. Чего только не вытворял над Тарзаном
сельдюк! И ругал его, и гонял его, если давал мелконькую рыбку слопать,
непременно с фокусом -- зашвырнет ее в гущу листьев копытника и понукает: --
Усь! Усь, собачка! Лови рыбу! Хватай! Тарзан козлом прыгал в зарослях, брызгал
водой, преследуя рыбешку, часто отпускал добычу и, облизнувшись, ждал подачку --
рыбу он любил пуще сахара. Я уж устал хохотать, а сын мой -- хлебом не корми,
дай посмеяться, -- вместе с Тарзаном таскался за Акимом, любовно смотрел ему в
рот. -- Акимка! -- строжась, кричал Коля. -- Скоро уху варить, а у нас че? Аким
не отзывался, исчез, подавшись вверх по речке. И мы углубились по Опарихе. Тайга
темнела, кедрач подступил вплотную, местами почти смыкаясь над речкой. Вода
делалась шумной, по обмыскам и от весны оставшимся проточинам росла непролазная
смородина, зеленый дедюльник, пучки-борщевники с комом багрово-синей килы на
вершине вот-вот собирались раскрыться светлыми зонтами. Возле притемненного
зарослями ключа, в тени и холодке цвели последним накалом жарки, везде уже
осыпавшиеся, зато марьины коренья были в самой поре, кукушкины слезки, венерины
башмачки, грушанка -- сердечная травка -- цвели повсюду, и по логам, где долго
лежал снег, приморились ветреницы, хохлатки. На смену им шла живучая трава
криводенка, вострился сгармошенными листьями кукольник. Населяя зеленью
приречные низины, лога, обмыски, проникая в тень хвойников, под которыми
доцветала брусника, седьмичник, заячья капуста и вонючий болотный болиголов,
всегда припаздывающее здесь лето трудно пробиралось по Опарихе в гущу лесов,
оглушенных зимними морозами и снегом. Идти сделалось легче. Чернолесье,
тальники, шипица, боярышник, таволожник и всякая шарага оробели, остановились
перед плотной стеной тайги и лишь буераками, пустошами, оставшимися от пожарищ,
звериными набродами, крадучись пробирались в тихую прель дремучих лесов. Опариха
все чаще и круче загибалась в короткие, но бойкие излучины, за каждой из которых
перекат, за перекатом плесо или омуток. Мы перебредали с мыса на мыс, и кто был
в коротких сапогах, черпанул уже дух захватывающей, знойно-студеной воды, до
того прозрачной, что местами казалось по щиколотку, но можно ухнуть до пояса.
Коля предлагал остановиться, сварить уху, потому что солнце поднялось высоко,
было парко, совсем изморно сделалось дышать в глухой одежке -- защите от
комаров. Они так покормились под шумок, что все лицо у меня горело, за ушами
вспухло, болела шея, руки от запястий до пальцев были в крови. Уперлись в завал.
-- Дальше, -- сказал Коля, -- ни один местный ханыга летом не забирался, -- и
покричал Акима. Отклика не последовало. -- Вот марал! Вот бродяга! Парня
замучает, Тарзана ухайдакает. В могучем завале, таком старом, вздыбленном,
слоеном, что местами взошел на нем многородный ольховник, гнулся черемушник,
клешнясто хватался за бревна, по-рачьи карабкался вверх узколистый краснотал и
ник к воде смородинник.
Быстрый переход