Изменить размер шрифта - +
Знали о письме Толстого, оно ходило по рукам в списках, и теперь ожидали, что скажет философ Владимир Соловьев. Он был светочем христианства и многим казался пророком. Все привлекало к нему сердца молодежи: аскетический образ жизни, духовность напряженного мышления и, может быть, больше всего, сильнее всего — его особая наружность.

Вера стояла в правом проходе, за колоннами, в толпе курсисток.

Прямо против публики, над эстрадой, висел громадный портрет убитого Государя. Прекрасное лицо Государя, с большими выпуклыми глазами было ярко освещено газовыми лампами. Золото широкой рамы было перевито черной креповой траурной лентой.

На фоне портрета появилось лицо Соловьева. Оно показалось Вере изумительным. Светлые, золотистые волосы ниспадали прядями на лоб, такая же небольшая бородка оттеняла бледность лица, но особенно были красивы глаза в длинных ресницах.

Соловьев говорил медленно, с частыми паузами. Он не читал, но говорил «от себя», как бы подбирая слова для своих мыслей, и Вере показалось, что это не он зажигал толпу слушателей, но сам заряжался волей, желаниями, кипением напряженно его слушающей молодежи. Через сияние тысяч пар глаз, блестящих, беспокойных, молящих, страстных — воля толпы передавалась философу.

Соловьев говорил о культе Богородицы, о значении этого культа, как некоей высокой, очищающей силе. Он углублялся в мистические тайны христианства. Его глаза сияли небесным светом. Он преображался.

Вера думала, что если бы не наружность Соловьева, — он не имел бы такого успеха, если бы все это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый «профессор» в очках, пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.

— За нами, за нашей земной жизнью, — говорил Соловьев, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, — необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни… Мы идем к этим далям и когда-нибудь мы придем к «тому берегу» бытия!

Соловьев остановил плавную свою речь. Была долгая, долгая пауза. И во время нее невидимыми путями, неведомыми токами все лились и лились желания, вопросы всей этой молодежи и, казалось, овладевали лектором.

Соловьев стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Темные ресницы открыли синее пламя, все более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.

Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:

— Завтра — приговор… Теперь там, за белыми каменными стенами, идет совет о том, как убить… Безоружных!..

И опять было молчание.

— Но, если это действительно совершится, если Русский Царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг, русский народ, народ христианский, не пойдет за ним. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему отдельному пути…

Соловьев остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как сипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить все громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнем жгло слушателей.

— Царь может простить их. Народ Русский не признает двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него — нет… Правда Божия говорит — не убий!.. Если можно допустить смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты… то убийство холодное над безоружным претит душе народа… Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть Царь и Самодержец России заявит на деле, что прежде всего он христианин, и, как вождь христианского народа, он должен… он обязан быть христианином.

Соловьев замолчал. Поник лицом, потом поднял голову. Его глаза сверкали теперь нестерпимым блеском, голос поднялся до страшной силы, и он бросил в толпу:

— Царь может их простить! — он остановился, сделал выдержку и под гром аплодисментов выкрикнул:

— Он должен их простить!!!

Дикий рев восторга, грохот стульев, крики, рукоплесканья, визги женщин потрясли зал.

Быстрый переход