Картошку картофелем называешь?!. Или, может, ты сам жучила?!. Что, не нравится? А я всем правду говорю! Ты что, думаешь, за два пузыря портвяги всю жизнь мою купил?!
– Ничего я не думаю, чего ты на меня-то накинулся?
– А того накинулся, что ты барыг защищаешь! – И вдруг скривился презрительно. – Я думал, ты ленинградец… Ну-ка, скажи, где Друскеникский переулок? А где Кирочная? А Соловьевский гастроном? А Комаровский мост?
– Я же не автобусный кондуктор…
– А я, значит, автобусный?!
Поезд замедлял ход.
Внезапно Жека через стол ухватил меня за грудки. Я оторвал его руки и прижал их к столу. Он рванулся из-за стола, сметая бутылки; я услышал визг буфетчицы, но не понял, что это такое.
В проходе Жека сделал еще одну безуспешную попытку вырваться и вдруг – как поклонился – влепил мне лбом по зубам. Я запоздало отпихнул его, и он, прокатнувшись на пустой бутылке, шлепнулся на четвереньки, тщетно попытавшись удержаться за замухрышкину скатерть, но лишь стащил ее на пол вместе с нарзаном. Однако, не теряя ни мгновения, он тут же взбесившимся мотоциклом ринулся на меня – я едва успел засветить в его пылавшую фару. Жека загремел стульями, угодив рукой в курчавую бороду вермишели.
Наступила передышка. Жека с криком “Жучилы жучил охраняют!” бился в объятиях лихого лакея, из левой ноздри его породистого носа бежала алая ленточка. “Вот почему у него такой нос”, – мелькнуло у меня в голове.
– Этот первый задирался, носастик белобрысый! – оглушительно вопила буфетчица. – Верочка, зови милицию со станции!
– Не надо милицию, ему срок добавят, дураку! – перекрикивал я. – Это его станция, ссадите его, я за все заплачу!
– Ты за них заступаешься, а они за тебя! – бесновался Жека, но мордатый официант слово “заплачу” расслышал безошибочно. Он поволок Жеку к выходу, но тот напоследок ухитрился-таки пребольно достать меня ногой по голени. Однако я сумел не дрогнуть ни единым мускулом.
Я дернулся было собирать битую посуду, но, встретившись с исполненными ужаса глазами словно бы подернувшейся пеплом замухрышки, сообразил, что моей хемингуэевской бороде это не к лицу, и принялся рассовывать по беленьким передникам официанток синенькие пятерочки. Уборочный механизм завертелся, а я почел за лучшее удалиться в тамбур, противоположный тому, из которого был высажен мой собутыльник.
Поезд тронулся, и я, растирая отбитый кулак, осторожно приблизился к пыльному окну. Растерзанный Жека, отплывая назад на мазутной щебенке, промокал ноздрю салфеткой – когда только успел ее прихватить… Одичавшим взглядом он озирал уходящие вагоны, и я на всякий случай отодвинулся от стекла. Жека достал из штанов еще две салфетки и вытер подмышки, пустив комочки по ветру не глядя. Заправил рубаху и побрел к щитовым домикам, среди которых уныло серел единственный шлакоблочный барак с вывесками “Милиция” и “Столовая” – вероятно, та самая, с бифштексом рубленым и бифштексом натуральным.
В полуметре от него прогрохотал самосвал – Жека даже не глянул. Пыль от самосвала ступенями возносилась все выше и выше, а Жека становился все меньше и меньше, и у меня многие годы сжималось сердце, когда вдруг из тьмы всплывала понурая фигурка, покорно бредущая вдоль шлакоблочного барака с вывесками “Столовая” и “Милиция”, одиноко сереющего среди кучки сборных домиков, таких маленьких под десятиверстной пыльной кометой…
От жалости у меня даже перестали вздрагивать пальцы, и я почувствовал, что могу вернуться в ресторан не роняя достоинства.
Удалому официанту я пожаловал розовый чирик с отвернувшимся от нас Лениным (в кармане хабэшных джинсов у меня были заколоты английской булавкой еще три сотенные бумажки) и уже по-свойски, словно к товарищу по испытанию, подсел к замухрышке, оставшейся еще и без нарзана. |