– Чуешь, сон-травой пахнет?
Ночь, но земля пахла солнцем. Теплые потоки воздуха перемежались холодными струями. Ехали то к небесам, то на вершины холмов, то в бесконечные сумерки пойменных низин. Светало.
Василий Андреевич задремал, а пробудился от хохота.
Тарантас стоял над рекою. Кучер поил лошадей, а в реке, саженях в десяти, плескались бабы.
– Бесстыжье племя! – крикнул Егор, видя, что барин пробудился.
– Сам бесстыжий! – откликнулись купальщицы. – Не твоя речка, наша.
– Божья! – возразил Егор. – Вот соберу сарафаны – попляшете!
– Мы тебя самого голяшом пустим! – осердилась бабья заводила.
– Не народ – разбойники! – сказал Егор в сердцах. – Пори его не пори!
– Сам небось поротый! Сними портки, поглядим! – пуще прежнего хохотали купальщицы, выпрыгивая по-рыбьи из воды: мы – этакие.
– Поехали, Егор! – попросил Василий Андреевич.
– Девки, чего теряетесь, угостите барчука. Он вас денежкой подарит! – крикнула заводила.
Пятеро или шестеро девок кинулись не за сарафанами, за лукошком. Егор уже садился на козлы, когда они обступили тарантас.
– Земляника-то луговая. Слаще меда! Отдарись, барин!
Василию Андреевичу попался серебряный рубль.
– Ведьмы! – крутил головою Егор, нахлестывая лошадок. – У них барин свихнутый. Сам ходит в чем мать родила, и вся дворня у него разголяшенная. Не бери, Василий Андреевич, в голову. Дурость бесстыдная. Гля-ко! Дрофы! Дрофы! Господи, уже макушка лета.
Василий Андреевич, поворотясь, смотрел на птиц, на плывущую из-под колес землю. Егор запел потихоньку:
«Господи! – осенило Василия Андреевича. – Вот она, моя тоска. Я ведь по русскому языку исскучался. Господи, награди меня дивом русской речи».
На него снизошел сон, а пробудился, когда на небесах проступали белёвские яроснежные церкви, столп надвратного храма Спасо-Преображенского монастыря, храмы Кресто-Воздвиженской обители.
– Егор! Егор! – окликнул Васенька.
– Что, барин?
– Ока, Егор!
– Она самая.
И вот она, любимейшая из дорог – в Мишенское, две колеи через зелено-золотое море травы и лютиков. Каждая чашечка столь обыкновенного цветка сияет, будто единственная в мире.
– Егор, погляди! Коршун!
– Ястреб, барин. Се – ястреб.
Жуковский смотрит на белые колеи. Над колеями легкое воспарение мельчайшей пыли. Пыль пахнет знакомо сладко: запах родины.
Они въезжают во двор, окруженные дворней. Все радуются барину.
– Пригожий! Пригожий! – слышит он девичьи шептанья.
Успевает отдать поклон, но его тотчас подхватывают под руки, ведут в дом.
У Марии Григорьевны в руках икона Богородицы. Васенька прикладывается. Ищет «бабушкиной» руки для поцелуя, но слышит строгое:
– У матушки напервой целуй.
Матушка выступает из-за спины благодетельницы. Лицо в слезах и в сиянии, так бывает, когда солнце и дождь.
Он целует родную руку, благодарно припадает к руке Марии Григорьевны и снова слышит строгое:
– Что же ты Варвару Афанасьевну не уберег?
Не плакал на похоронах – теперь разрыдался.
Слуги принесли сундук.
– Неужто столько добра накопил?
– Книги.
– Васенька, Господь с тобой! Нашел, на что деньги тратить! – ахнула Елизавета Дементьевна.
– Иные мне в награду дадены, иные Варвара Афанасьевна подарила. |