Изменить размер шрифта - +
Все мы искали ее и продолжаем искать. Ты мне в последнем письме писал, что пора уже прийти к истинному христианству. Обожди, точнее вспомню… Минута, дескать, отбытия не наступила, а минута христианства настала. Так вот, что ты имел в виду?

— Я думал при этом об утешении, которое должна дать истинная вера. Вот ведь Якушкин, тетушка его мне пишет, по-христиански победил судьбу земную. А я знаю твое чистое сердце, знаю, что ты, как и раньше, озабочен помощью обездоленным, вечно пропадаешь среди заключенных. Так вот что означает это…

— Помнишь, мы с тобой на проповеди были, в Лейпциге, кто ж этот проповедник был, не упомню…

— Вольф. У меня все записано.

— У меня тоже все записано, а нешто упомнишь где — тысячи страниц исписаны, а до истины так же далеко… Так вот, он сказал, этот Вольф, что мы живем в эпоху складчин. Как это по-вашему?

Жуковский усмехнулся:

— Байтрэге.

— Вот-вот. Он сказал, что истинное чувство радости доставляется тем, что можешь сделать доброе дело. Это призвание. Насколько я знаю, это ведь и твое призвание?

— Он сказал, что при этом чувствуешь себя частью великого Божьего домостроительства.

— А помнишь, как ты у себя в деревне мучился, что не находишь в себе сильного внутреннего чувства, которое должно быть основанием религии? Помнишь? После Петербурга. И все находил в окружающих несогласие их чувств и дел с правилами религии.

— Это больше меня не мучит. Неважно, что у других. Важно, что у меня.

— А что у тебя? Тогда ты, помню, интересовался религией моего батюшки, царствие ему небесное… А теперь?

Жуковский вздохнул сокрушенно.

— Тяжело и теперь. Убеждение есть, но не доходит до этого мира, до этой жизни, и успеет ли достигнуть в отпущенный нам срок, не знаю. Сумеет ли оно обратиться в жизнь и размягчить камень сердца… Тебе одному в этом признаюсь.

Цокот копыт отвлек их от нелегкого этого разговора. Нарядная коляска стояла у ворот, и кучер ждал на облучке.

На дорожке показалась Елизавета с Сашенькой, наряженной в платье с белой пеной оборочек и кружев.

— Твой выезд, — догадался Тургенев.

— Поедем и мы в город, прогуляемся, — предложил Жуковский смущенно.

— После беседы про несчастных с Воробьевых гор… прости, не подготовлен, — сказал Тургенев язвительно и повернул к крыльцу.

Жуковский хотел сказать что-то, объяснить, потом махнул рукой огорченно и пошел к коляске, где его ждала Елизавета.

— Тугенеп! Тугенеп! — повторяла Сашка полюбившееся ей длинное, почти что немецкое, и при этом вполне детское слово.

 

 

* * *

Хлопот по дому у Жуковского было еще много — вещи не все разобраны, печники, столяры и плотники, ведущие работы, требуют надзора. К удивлению окружающих, он, человек такой непрактический, витавший всю жизнь в облаках, очень хорошо понимал все домашнее устройство, все умел. До «Одиссеи», конечно, руки у него сейчас доходили редко, а все же и работа не вовсе стояла на месте — новые песни «Одиссеи» находились в переписке. Как-то после обеда Тургенев, бродя по дому, набрел на мальчонку, аккуратно переписывавшего по-русски гекзаметры «Одиссеи». Четверть часа спустя, встретив Жуковского в саду, Тургенев осведомился, что это за русский грамотей обнаружился в немецкой глуши.

— A-а, усмехнулся Жуковский. — Помнишь управляющего Аничковым дворцом? Тайный советник Блок?

— Ну, ну, конечно…

— Так это его беглый мальчик.

— Так, так, — сказал Тургенев шутливо.

Быстрый переход