Это была строка из «Одиссеи» Жуковского.
«Истинно русский человек, — думал Жуковский, глядя вслед Керну, который шел, помахивая тяжелой палкой и говоря о чем-то вслух, то ли с самим собой, то ли с духами больных. — Истинно русский человек».
Потом только, повернув к дому, он вспомнил, что, собственно говоря, доктор Юстинас Керн был немец.
* * *
В июле Гоголь уехал в Остенде — купаться в холодной воде: доктора на сей раз надеялись успокоить его нервы холодными ваннами. Гоголь писал оттуда жалобные письма, полные упреков: ему нечего читать, а Жуковский и Александра Осиповна не шлют ему русских книжек; ему скучно, ему холодно…
Однажды, работая над своей «Одиссеей», Жуковский заскучал вдруг о Гоголе, подошел к полке, снял его «Мертвые души» и — зачитался: сколько здесь было щедрого юмора, блеска фантазии, выдумки! Гений Гоголек, гений. Жуковский распечатал новое, только сегодня полученное письмо от Гоголя, и слезы навернулись у него на глаза. «…Покаместь трудность страшная бороться с холодом воды, больше одной минуты я не мог высидеть, и ноги сделались холодны на весь день, так что с трудом мог их согреть, хотя ходил много».
В тот же день пришло из России известие: Машина дочка Катя Мойер выходит замуж — тоже за родственника и тоже за Василья (сына Авдотьи Петровны Елагиной). Всколыхнулись все воспоминания, отступившие за сегодняшними тяжкими хлопотами, зазвучала незабытая мелодия…
Ангел Маша, вера, источник всякого добра, осветитель всякого счастия!
Маша. Могилка в Дерпте, занесенная снегом, слева от Петербургской дороги.
В час венчания вся семья Жуковского здесь, во Франкфурте, опустилась на колени — молилась за счастье новобрачных.
Вернулся из Остенде Гоголь, раздраженней прежнего: холодные купания ему не помогли. Жуковский снова метался между двумя больными. Впрочем, с Гоголем было ему легче — легче находились общие темы и занятия. Жуковский составлял в это время ответ критику из «Москвитянина» по поводу его определения грусти и меланхолии. Жуковский писал, что меланхолия — это грустное чувство, объемлющее душу при виде изменяемости, неверности благ житейских, чувство или предчувствие утраты невозвратимой и неизбежной. Таким чувством была проникнута жизнь языческой древности, светлая, как украшенная жертва, ведомая с музыкой и плясками на заклание. Источник этой меланхолии — незаменяемость здешней жизни для древних.
Гоголь внимательно выслушивал каждый день эти рассуждения Жуковского, и они его словно бы успокаивали. Впрочем, ненадолго.
Жуковский писал в новом своем письме о страдании как принадлежности жизни: «Ни мы сами не найдем, ни постановления гражданские не создадут для нас такого счастия земного, которое было бы без утрат, и никто не выгонит из жизни испытующего или губящего ее несчастия, из нас самих или обстоятельств внешних вытекающего…»
Религия, по мнению Жуковского, превратила страдание в драгоценнейшее земное сокровище.
Если это было так, то не было сейчас во Франкфурте дома, столь обильного земными сокровищами, как дом Жуковского. Гоголь мучился с каждым днем все более и становился все более невыносим для окружающих. Копп настоятельно советовал отправить его в путешествие, потому что путешествия всегда действовали на него благотворно — очертя голову носился он в эти годы из одного конца Европы в другой. В конце концов Жуковский поддержал идею доктора, а Виельгорские и Толстые позвали Гоголя в Париж. Он проявил неожиданное упорство.
— Везде, во всяком месте и угле мира, — отвечал он на все уговоры, — в Париже ли, в Миргороде ли, в Италии ли, в Москве ли, везде может настигнуть тебя жестокая тоска, и никаких нет спасений от нее…
Приближались новогодние праздники. |