Изменить размер шрифта - +
Камердинер читал ему написанное и по его указаниям вносил поправки.

Летом состояние Жуковского ухудшилось. Он сидел взаперти, не мог больше ни писать, ни читать. Потом пришла сырая, скверная зима… Изредка он еще писал письма, справлялся о Гоголе — как он там, в Москве, на Никитском бульваре, отчего не хочет ничего написать Гоголек?

Вяземский хотел приехать в Баден-Баден, но Жуковский его отговаривал — он не был больше бодрой компанией, да и Баден-Баден с могилой второй его дочери был не лучшее место для Вяземского.

В Баден-Бадене он встретил однажды вдовствующую императрицу Марию Павловну, и столько воспоминаний всколыхнулось при этой встрече. Разве не был он, как и она, осколком прежнего, уходящего, почти ушедшего уже мира? Разве не были они оба похожи на того старого лебедя, которого он видел не однажды в царскосельском парке и которого называли там «екатерининским»?

Отложив на время «Агасфера», Жуковский взялся за перо, чтобы описать для своей ученицы-дочки лебедя. Просто лебедя или, может, того лебедя. А вышло другое… Царскосельский старый лебедь, теснимый молодежью, видевший иные времена…

Но вот однажды над стаей молодых лебедей чудесно раздался голос старого лебедя, взмывшего к небесам, чтоб пропеть там свою лебединую песню, «гимн свой лебединый» (может, это и был «Агасфер»). А пропев свою песню,

На исходе был 1851 год, и каждая строка звучала пророчеством.

Весной пришло страшное известие: Гоголь умер. Перед смертью он подолгу стоял на коленях. Он говорил:

«Оставьте меня, мне хорошо!»

«Да, да, — думал Жуковский в полумраке своей слепоты. — Это было его свойство. Настоящее его призвание было монашество. А писательство его, резкость его иронии ссорили его с самим собою. И вот его нет, уже не посидим вместе, не поговорим, не почитаем…»

«Какое пустое место оставил в этом маленьком мире мой добрый Гоголь!» — написал Жуковский Плетневу.

Как мал и скуден стал мир! За стенами семьи были две старушки: Елагина и Зонтаг, Плетнев, да еще Вяземский — четыре человека, которым он писал время от времени, пользуясь своим приспособлением для письма. Но сейчас, как и всегда, проводив очередного друга в последний путь, Жуковский взвалил на себя дела ушедшего. Эти дела добра он называл своим земным делом.

«Перейдем теперь к земному, — писал он Плетневу. — Надобно нам, друзьям Гоголя, позаботиться об издании его сочинений, издании полном, красивом, по подписке, в пользу его семейства… Если б я был в России, то бы дело разом скипело».

Если б он был… Но все очевидней становилось, что России не увидеть ему больше. Жизни оставались считанные недели. Чуя приближение своего конца, Жуковский сетовал, что не закончил своего «Странствующего жида». Эх, начать надо было раньше — в тридцать первом уже думалось о нем, в сороковом… Но, видать, не готов был еще тогда для этой поэмы… Елизавета останется одна… Дети будут расти сиротами… Если б раньше она встретилась на пути… Написал прощальное письмо Елизавете — благодарил за счастливейшее время своей жизни, которое она подарила ему, согласившись стать его женой, писал, что благодетельные испытания семейной жизни помогли ему лучше понять цену жизни и ее высокую цель…

По просьбе Елизаветы отец Иоанн Базаров посоветовал Жуковскому причаститься. И вот тут Жуковский ощутил настоящий, очень реальный страх перед смертью, которая всегда представлялась ему трогательным, даже умилительным и таким естественным уходом в иной мир.

Хотелось, так хотелось теперь продлить это полное страданий земное свое существование, хоть на год, хоть на месяц, хоть на день. Старый наш мир и даже опостылевшая Германия, надоевшая немецкая улочка показались вдруг так привлекательны.

Быстрый переход