Изменить размер шрифта - +
И дорога, и стук колес…

Сказал отцу Иоанну Базарову:

— Вы на пути! Какое счастие идти куда захочешь, ехать куда надо…

Но отец Базаров не ушел никуда. Он приехал к Жуковскому предложить ему последнее утешение.

Жуковский стал просить, чтобы отложить причастие хоть на несколько месяцев, до праздника. Священник настаивал на причастии — он не умел отложить смерть… Тогда Жуковский заплакал и согласился.

Потом он прощался с детьми, с Елизаветой — был тих, торжествен… Тихо, как уснул, умер в чужом краю, в окружении семьи, выражавшей свое горе на чужом языке.

 

* * *

Тютчев узнал о смерти Жуковского в Орле, на возвратном пути в Москву. Ночь застала его в дороге, и неотступно, как июньское небо над головой, было с ним воспоминание о последнем приезде во Франкфурт. Ездил тогда специально — дослушать «Одиссею», потому что видел, как хотелось Жуковскому ее дочитать вслух.

Слушал, любовался его снисходительным пониманием гомеровской меланхолии, радушием его, думал о том, что не увидятся, наверно, больше, — оттого и приехал, что почувствовал это еще в Эмсе; и хорошо, что не видел его потом, в Бадене, — уже слепого… Говорили тогда много — о покорности судьбе, о смысле жизни, о политике, о хитростях дипломатии и бесхитростных горестях жизни. И Тютчев втайне позавидовал этому умению без злобы понять и принять чужую систему, голубиной этой чистоте и незлобивости…

Первые июньские звезды проступили над головой путника. Вспомнилась их ночная прогулка в Комо. Потом горестное и приятное итальянское воспоминание отступило снова перед умиленным франкфуртским — стихи зазвучали размеренно, чуть-чуть под Жуковского, точнее, под голос его…

Как всегда, мысль жестко выстраивала сюжет: змеиная мудрость, которую он умел принять, и собственная его голубиная душа, радушное его приятие Гомера, пусть Омира, так мягче, сказочней, его благоволенье к слепому греку — но звезды все ярче, их сумеречный свет окрашивает конец жизни, свет оттуда, точнее даже, не окрашивают, а освещают, просто сводят свет…

Теперь обязательно о духе, о его голубином духе, о его душе, о гармонии его души в ту последнюю встречу — среди страшных испытаний жизни гармония, строй…

Душа до строю, строй души, души высокий строй — это и есть его завещание нам, его завещание миру, возбужденному материальными страстями, миру, взволнованному как море…

До того ли сейчас миру? Видение дробилось — тысячи недавних впечатлений, страхов, забот гнали прочь торжественно-умиленный настрой стиха…

Тютчев задумался, загрустил… Наконец смог прогнать сомнение. Поймет и оценит. Позже — потом — как шелуха всплывет и будет снесено пустое, ничтожное, сиюминутное. Душа воссияет. Душа должна победить… Тогда и поймут. Поймут и оценят сохранившие душу.

 

* * *

Елизавета Алексеевна (она приняла это отчество, перейдя в православие вскоре после смерти своего любимого мужа) пережила Жуковского всего на два года — ушла вслед ему, оставив по себе смутную, грустную память в биографии русской литературы и двух полурусских сирот — Сашку и Пашку.

 

 

Послесловие первое

Пятнадцать лет спустя. Ученик без наставника в неприветливом Париже

 

С восьмидесятых годов прошлого века на западной окраине Парижа, на изогнутой в дугу авеню Рафаэль, обращенной к окружным, «маршальским» бульварам и Булонскому лесу, а спиной прикрывающей сады Ранелага, на месте нынешнего дома № 10 стоял особняк, где поселилась после гибели русского императора, знаменитого Царя-Освободителя, его морганатическая, как тут любят говорить (не ровня, стало быть), супруга, княгиня Юрьевская.

Быстрый переход