Украшения камина были в том же роде, часы представляли большой круглый щит, вероятно Ахиллесов, несомый четырьмя тощими амурами, кряхтевшими под ношей; канделябры представляли группы из четырех амуров.
Все это, однако, несмотря на дурной вкус, было богато, кокетливо и украшалось блеском, грациозностью и красотой обитавшей здесь сирены: видно, мы сами увлеклись своим предметом и против воли употребляем мифологические выражения того времени.
Богиня, которой поклонялись в этом маленьком храме, лежала, как мы сказали, на кресле, делая вид, что учит роль, но думая только о том, как наденет свой костюм и как будет драпироваться туникою в новой трагедии. Вдруг дверь отворилась и вошла горничная с тем видом кротости, который характеризует и наперсницу в трагедии, и субретку в комедии; Исмену и Дорину, дающую советы и прикрывающую грешки.
— Как, опять ты? — вскричала актриса с премилым видом неудовольствия, так что упрек, казалось, показывал, что хорошо сделали, заслуживши его. — Я, однако, сказала, что хочу быть одна, совершенно одна, чтобы учить роль; я никогда не буду ее знать, и этому виной будешь ты, мамзель Корнелия, слышишь ли, — ты!
Настоящее имя горничной было Мария, но она нашла его слишком обыкновенным, сама перекрестила себя и приняла имя Корнелии, более звучное и менее обыкновенное.
— Боже мой! Тысячу раз прошу у вас извинения, сударыня, — сказала субретка, — и готова отвечать за это перед автором, но один красивый молодой человек желает вас видеть и домогается этого так настойчиво, что нет возможности от него отвязаться.
— А как фамилия твоего красивого молодого человека?
— Луи.
— Луи, — сказала актриса, медленно повторяя слоги, составлявшие слово, — Луи. Но это не имя?
— Как же не имя, сударыня, имя, и очень хорошее, я очень люблю имя Луи.
— А-а-а! Ты хочешь навязывать мне свой вкус. Не можешь ли описать мне твоего любимца?
— О! Конечно, могу, он, как я уже сказала вам, очень красивый молодой человек, высокого роста, с черными волосами, черными глазами, черными усами и чудесными белыми зубами. Он в статском платье, но я готова биться об заклад, что он офицер; притом у него в петлице ленточка Почетного легиона.
Некогда последнее обстоятельство могло служить рекомендацией, теперь уже — едва ли.
— Луи, брюнет, ленточка Почетного легиона… — повторила Фернанда, стараясь припомнить, и, обращаясь к мамзель Корнелии, спросила: — В течение года, который ты у меня служишь, ты никогда не видела этого красивого молодого человека?
— Никогда, сударыня.
— Кто же это такой? Не Луи ли д'Эрвиль?
— О! Нет, сударыня, это не он.
— Луи Шасшелю!
— Ах! И не он.
— Луи Кло-Рено?
— Нет! Также не он.
— Если так, моя милая, то поди скажи, что меня нет дома.
— Как! Вы мне приказываете?..
— Поди!
Фернанда произнесла это слово таким тоном трагической принцессы, что субретка, несмотря на желание ходатайствовать за своего любимца, принуждена была идти исполнить приказание.
Мамзель Корнелия вышла, и Фернанда, с видом более чем прежде, рассеянным и скучным, обратила взоры на рукопись, но не прочла и четырех стихов, как дверь опять отворилась и субретка вошла снова.
— Как, опять ты?! — сказала Фернанда тоном, которому старалась придать важность, но который потерял уже много прежней строгости.
— О Боже мой, да, сударыня, — отвечала Корнелия, — да, это опять я; простите, сударыня, но Лун не хочет уйти.
— Как не хочет?!
— Нет, он говорит — ему известно, что вы не выезжаете так рано. |