Если не во всех, то, вероятно, в очень многих случаях она, как раз напротив, могла служить прикрытием и своего рода компенсацией той глубокой внутренней дисгармонии, которая таилась в душе эллина даже и в самые блестящие периоды истории Греции. По всей видимости, эллинский дух никогда не был таким спокойным, безмятежно ясным и величавым, каким склонны были его себе представлять почитатели классической древности во времена Винкельмана, Шиллера и Гете, судившие о нем главным образом по известным в ту пору творениям великих греческих ваятелей и зодчих. В действительности его постоянно раздирали жестокие внутренние противоречия, порождаемые противоборством разнонаправленных страстей, эмоций и инстинктов. Эта внутренняя борьба непрерывно будоражила греческую душу, то наполняя ее беспечной радостью бытия и восторгом перед красотой окружающего мира, то повергая в бездны глубочайшего отчаяния и пессимизма.
Для того чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить искусство архаической эпохи, насквозь пронизанное светом и радостью и благодаря этому воспринимаемое как какой-то непрерывный праздник жизни, как наглядное воплощение естественного оптимизма и душевного здоровья только что пробудившегося от вековой спячки молодого этноса, с целым хором стонов и проклятий, жалоб на быстротечность и тягостность жизни, на несправедливость судьбы и богов, который доносится до нас из уцелевших произведений поэтов-современников той же эпохи стремительного подъема и расцвета греческой цивилизации. Их общее настроение прекрасно выразил Феогнид Мегарский в такой щемящей душу элегии:
Любопытно, что по мере приближения к периоду так называемого «пятидесятилетия» (между изгнанием персов из Греции и началом Пелопоннесской войны), обычно считающемуся кульминацией всей греческой истории, эта скорбная мелодия не только не утихает, а наоборот, становится все громче и достигает своего крещендо в потрясающих силой вложенного в них отчаяния трагических хорах Эсхила, Софокла и Еврипида.
Итак, мы стоим перед удивительным парадоксом: молодой, полный сил, стремительно развивающийся и неустанно расширяющий свое жизненное пространство этнос почему-то то и дело погружается в самую черную меланхолию и устами своих лучших поэтов оплакивает свою горькую участь. Впервые на эту странную двойственность греческого духа и греческой культуры обратил внимание и серьезно ею заинтересовался один из самых замечательных европейских философов второй половины XIX в. Фр. Ницше. Свои представления о главных движущих силах, участвовавших в процессе духовного развития греческой цивилизации, он воплотил в грандиозных символических образах Диониса и Аполлона. Между двумя этими полюсами: дионисийским безумием и хаосом и аполлонической просветленностью и гармонией, по мысли Ницше, проходила не только вся жизнь древнего эллина, но и вся история греческого народа. Из века в век его, как качающийся маятник, бросало из одной крайности в другую — от Аполлона к Дионису и от Диониса к Аполлону. По словам самого Ницше, которые мы находим в его известной книге «Рождение трагедии из духа музыки», он хотел показать своему читателю, «как дионисическое и аполлоническое начало во все новых и новых последовательных порождениях, взаимно побуждая друг друга, властвовали над эллинством; как из бронзового века с его битвами титанов и его суровой народной философией под властью аполлонического стремления к красоте развился гомеровский мир, как это «наивное» великолепие вновь было поглощено ворвавшимся потоком дионисизма и как в противовес этой новой власти поднялся аполлонизм, замкнувшись в непоколебимом величии дорического искусства и миропонимания».
С годами Ницше все более склонялся к мысли, что самыми блестящими своими достижениями греки были обязаны торжеству именно дионисийского начала, погрузившего их в пучину безумия и безысходного пессимизма. Выход из этого состояния и утверждение более разумного и оптимистичного взгляда на мир он парадоксальным образом связывал как раз с общим упадком греческой культуры. |