Вот он, предел бессилия печальных реформаторов. Вот причина странной победы реформаторов веселых. Победа их — победа веры, она стоит на решительном утверждении ценности человеческой души и каждодневной жизни. Оптимист никогда не согласится, подобно столь великому множеству жалостливых пессимистов, что жизнь человеческая когда–либо утратит человечность. Он не просто жалеет, что человек низко пал, — он этим оскорблен. Грубой жалости заслуживают звери: жестокость к животным — это жестокость, гнусная штука. Жестокость к человеку — предательство. Насилие над человеком — не насилие, а мятеж, ибо каждый человек миролюбив. Жалость, изливаемая теперь на бедных и угнетенных, ничего не дает, потому что она только жалость, сочувствие, а не уважение. Нам кажется, что жестокость к бедным — все равно что жестокость к животным. Никто не понимает, что, оскорбляя бедных, он оскорбляет равных, нет, предает друзей. Мрачная теоретическая жалость, грубое сострадание по–своему честны, но толку от них для общества нет. Защищая права человека, демократия готова была преобразить Европу мечом . Она не сделала ровным счетом ничего, так как мир основан на бесправии. Точнее, ее промахи зависят от того, что она не допускает существования прав, бесправия, да и настоящего человека. Эволюция (мрачный враг революции) не так уж уверенно отрицает бога, однако она твердо отрицает человека. Наш безнадежный взгляд на бедных, вся бездушная жалость к ним основаны в немалой степени на смутном ощущении, что они в буквальном смысле слова стали какими–то низшими животными…
На свете существуют странные реформаторы, начинающие с хвалы и кончающие светопреставлением. Иисус Христос основал религию, разорившую богатых и обогатившую бедных. Но, собираясь обогатить их, он начал со слов «Блаженны нищие». Писатели, подобные Гиссингу и Горькому, повторяют: «Проклятие нищете!» Среди миллионов, следующих за Христом, Диккенс занимает особое место. Призывая к реформам, он требовал: «Упраздните нищету», но в книгах своих возглашал: «Блаженны нищие». Он описывал их радости, и все кидались облегчить их горести. Он изображал их людьми, и все возмущались, что попрано человеческое достоинство бедняков. Как я уже говорил, не трудно понять, почему обличения Диккенса плодотворней обличений Гиссинга. Оба считали, что души людей — в тюрьме, но Гиссинг твердил нам, что души эти мертвы. Диккенс сказал, что они живы, и спасатели поняли, что еще не поздно спасти людей.
Надеюсь, всякий согласится, что Диккенс описывал бедных именно так. Спорить можно лишь о том, был ли он прав. И без слов ясно, что Гиссинг показывал, как изуродовала бедность Смитов или Браунов, а Диккенс — как мало она изуродовала Крэтчитов. Никто не станет возражать, что он любил описывать пиршества бедных. Спорен лишь вопрос о правдоподобии этих описаний. Скажу в заключение, что Диккенс, несомненно, считал своим прямым делом показать, как счастливы несчастные. Его бедняк — это Марк Тэпли, который тем веселее, чем ему хуже. Повторю еще раз: именно оптимист Диккенс мог совершить великие перемены.
Конечно, по сравнению с нашими вещественными социальными мерами его реформы покажутся узкими и ограниченными. Может быть, как раз поэтому они прекрасно подтверждают психологический парадокс, о котором мы говорили. Диккенс действительно разрушил (или помог разрушить) некоторые учреждения. Он описал их — и уничтожил. Но суть и странность дела в том, что он описал их слишком весело. Его Дотбойс–холл интереснее, чем он был. Его работный дом привлекательнее, чем бывал когда–либо хотя бы один работный дом на свете. Диккенс, к славе своей, сделал их увлекательными; Англия, к своему позору, сделала их скучными. Каким талантливым он ни был, скуки он изображать не умел. Он был настолько полон жизни, что не мог вытерпеть в книге и минуты однообразия. |