Изменить размер шрифта - +
Сверху он приколол два наброска, уже с пометками, требуемых для готовой работы цветов. Он перенес мольберт в середину мастерской.

– Помнишь, как ты лежал тогда в каморке, Джордж?

– Нет. Ты должен задать этот вопрос Чаттертону.

– Ты лежал вот так. – Уоллис показал ему один из набросков.

– Да ты какой-то воскрешенец, Генри. Я смотрю, ты мертвых возвращаешь к жизни.

Уоллис вернулся к мольберту.

– Положи голову набок. Пусть твоя левая рука будет слегка прижата к груди. Хорошо. Теперь опусти правую руку, так чтобы она свешивалась на пол. Хорошо. Очень хорошо.

– Мне, кажется, полагалось сжимать в руке какой-то яд?

– Склянка смотрится лучше на полу. Это поддерживает композицию.

– В таком случае, давай вовсе отбросим реальность. Выбросим ее в окно. Открестимся от нее. – Но, говоря все это, он придал своему телу то положение, которое показал ему Уоллис; в действительности, он так хорошо запомнил предсмертную позу Чаттертона, что принял ее не задумываясь.

Уоллис выбрал кисть с конским волосом и окунул ее в смесь охры с медно-красной краской: это был цвет волос Чаттертона – как и Мередита. Он работал спокойно и вдумчиво; казалось, его настроение ничем не нарушаемой сосредоточенности передалось и натурщику: тот закрыл глаза и, казалось, спал, склонив голову набок. Но Уоллис прекрасно разбирался в выражениях человеческого лица и потому догадывался, что Мередит размышляет – и размышляет мучительно.

Оба хранили молчание, и вскоре Уоллис настолько погрузился в работу, что видел на своем холсте уже не индивидуальное лицо, а обобщенный человеческий образ. Он раздумывал, как лучше высветить тесную комнатку, и вдруг ему пришло в голову, что ему следует обнаружить тело так, как это, должно быть, сделали другие – в тот августовский день, когда вскоре после рассвета слуги проснулись и учуяли горький запах мышьяка, просачивавшийся из-под жильцовой двери, и, взломав чердачную дверь, нашли бездыханное тело поэта. И вот, мысленно войдя в ту комнату вместе с остальными, Уоллис сразу же увидел, как на тело Чаттертона ложатся косые лучи солнца, как оплывшая свеча потухла от их прихода и как на внезапно образовавшемся сквозняке разбросанные бумаги беспорядочно закружились по полу. Теперь он принялся писать бледное лицо поэта.

– Ты больше не встречался с Чаттертоном на лестнице?

– Что-что?

– Во сне. Ты мне рассказывал, что видел Чаттертона.

– Нет, теперь мне сны иные снятся.

– Какой ты стал вдруг напыщенный, Джордж.

– Не забывай, я был мертв. – Слова эти прозвучали слишком резко, и Мередит поспешил добавить: – Собственно, я думал о том, как бы ввести яд в любовное стихотворение. – Он открыл глаза. – Но, мне кажется, хотя бы раз его должна принять женщина – а ты, как думаешь, Генри?

Уоллиса почему-то смутил этот вопрос.

– Любопытно, почему ты так мало говоришь о своей поэзии.

Мередит рассмеялся.

– Потому что я так много говорю обо всем прочем?

– Нет, я хочу сказать, что ты так красноречиво рассуждаешь о живописи…

– О твоей живописи, во всяком случае.

– …И вместе с тем ты всегда как будто избегаешь разговоров о своей работе. – Говоря это, Уоллис намечал контуры будущих теней.

– Да просто говорить здесь совершенно не о чем.

– Ты хочешь сказать, это все нереально?

– Да нет, не в этом дело. Нет ничего реальнее слов. Они-то и суть сама реальность. Дело в другом: все, что я делаю, превращается в эксперимент – я действительно не понимаю, почему, и, дай Бог, никогда этого не пойму, – и до тех пор, пока работа окончательно не завершена, я никогда не знаю, выйдет ли что-то достойное или же грош этому цена.

Быстрый переход