|
Этот второй роман, "Прекраснейшее искусство", тоже имел успех; снова ее хвалили за стиль (Манчестер-Гардиан назвал ее "лепидоптеристом языка"), и то обстоятельство, что о сюжете романа упоминали лишь косвенно и вскользь, побудило ее и для следующей своей книги использовать очередное повествование Хэррисона Бентли. Но ее самоуверенность возросла вместе со способностями, и для Молниеносной почты она взяла только начало его Сценического огня. Она придумала других персонажей, изменила их взаимоотношения, так что под конец слегка вырисовывалась лишь начальная ситуация, взятая у Бентли (разумеется, это было всё, что Филип Слэк понял из того пересказа, который он прочел в сыром подвале публичной библиотеки). Использование сюжета, пусть даже изобретенного другим автором, раскрепостило ее воображение; и с тех пор все ее романы были ее собственными произведениями. Но в последние годы даже и эта самобытность начала ее утомлять. Когда-то ей доставляло огромное удовольствие наблюдать, как ее персонажи движутся и развиваются с течением времени, но теперь это зрелище перестало ее радовать. С удовольствием она вспоминала лишь о том, как писала свой первый роман, со всеми его отклонениями и диссонансами; и она впервые начала восхищаться той нервозностью и обособленностью, которые были присущи ей в ту пору. Она позволяла языку увлекать ее за собой; она не пыталась сама направлять его куда бы то ни было. И она была тогда серьезной писательницей, настоящей писательницей: она не знала, что собирается сказать.
Именно это новое ощущение собственной жизни усилило ее тревогу из-за тех романов Хэррисона Бентли. Она успела позабыть этот ранний эпизод – во всяком случае, она не придавала ему особого значения, – но когда она начала подумывать о мемуарах, тот давний случай с плагиатом обрел в ее глазах такую важность, что она была не в силах с ним справиться. Она не видела никакого выхода. Она не могла заставить себя признаться в том заимствовании – прежде всего, из гордости; но ведь даже если она сама не сознается в плагиате, то, так или иначе, кто-нибудь может раскусить ее, и тогда подозрение коснется всех остальных ее сочинений – даже первого романа. Тревожные размышления только усугубляли такую сложность, и казалось, что все прошлое сошлось клином на этой истории. Деваться было некуда. И вот она сидела на краешке кровати, обхватив ладонью лоб, а дверца шкафа с шумом захлопывалась.
Но наконец, с видом благородного спокойствия, Хэрриет спустилась вниз по лестнице.
– Матушка вернулась! – закричала она еще с полдороги. – Она цедила зелень, – добавила она с важностью, входя в комнату.
Чарльз не знал этого выражения.
– На обед?
Она так сосредоточилась на том, что собиралась сказать, что ответила с неожиданной обстоятельностью:
– Нет, не на обед. Сегодня мне хочется спагетти.
Голос Хэрриет пробудил Чарльза от мечтательности, и он принялся делать хаотичные пометки на полях страниц, которые она дала ему. Она понаблюдала за ним с нарочитым умилением, а затем спросила медоточивым голосом:
– Так что ты говорил про Хэррисона Бентли?
Она яростно почесала руку и осталась стоять с ладонью в воздухе, а Чарльз между тем продолжал заниматься ее записками.
– А-а. Ничего.
– Ничего! – Что-то в ее голосе заставило Чарльза поднять голову, и он заметил, что ее левое веко дергается. – Я только хотел сказать… – Он задумался. – Да я не думаю, что это так уж важно.
– Да, ты прав. Это совсем не важно. – Она поднесла руку к дергающемуся глазу, и Чарльз сделал усилие, чтобы не рассмеяться, пока другой глаз спокойно на него смотрел. Она медленно опустила руку, проведя ею по лицу; глаз успокоился. Потом она погрозила ему пальцем, говоря:
– А ты скверный мальчишка, оказывается. |