Изменить размер шрифта - +
Это мелькнуло в мыслях, но об этом сейчас не хотелось думать. По мере того, как он читал, в воображении возникали первые смутные очертания сценария оперы.

Он писал этот сценарий всю ночь. С воспаленными глазами, встрепанными волосами, он встретил день, разбудил Алешу. Он решил ехать к Шиловским, в усадьбу Глебово, к Володиному брату, Константину, просить его писать либретто.

Он не думал долго, прежде чем выбрать Константина Шиловского в либреттисты. Его всегда очень мало интересовал словесный текст его опер и романсов. Бывало, когда под рукой не было ни Фета, ни Мея, он сам писал слова, и никогда ему в голову не приходило устыдиться этих беспомощных виршей, за которые Кюи называл его “самым некультурным” из русских композиторов. Даже Антон Рубинштейн не позволял себе этого: Антон Рубинштейн, правда, не оставлял от стихов почти ничего: в романсе “Слышу ли голос твой” были у него, например, такие строки: “И так на шею бы тебе я кинулся, и так на шею бы тебе я кинулся, и как-то весело и хочется плакать, и так на шею бы тебе я кинулся, и так на шею бы тебе я кинулся” – вот что делал он порой, но все же сам остерегался писать слова для своих романсов. Чайковскому было все равно, он просто не понимал, когда друзья его смеялись над ним, и над качеством текста своих опер не задумывался никогда: сам исправлял и портил либреттистов как заблагорассудится. И теперь он ехал к Шиловскому, светскому пошляку, любителю-актеру, автору модного вальса “Тигренок”, просить его как можно скорее написать текст новой оперы. Ночной сценарий он вез с собой.

Еще раз, когда он рассказывал Шиловскому сцену письма Татьяны, что-то зацепило внутри: это судьба! Неужели я прочту Антонине Ивановне урок: так не ведут себя благовоспитанные девицы, желаю вам поскорее выйти замуж за подходящего человека. Нет, это судьба. Жизнь дает мне то, что я искал. Надо быть ей благодарным.

Несколько дней он пробыл в Глебове, много раз возвращался мыслями в Москву; он пробовал думать о том, что Антонина Ивановна чем-то еще меньше похожа на Татьяну, чем он на Онегина. Но ведь он почти не знал ее. Она так просила его прийти к ней, она так ждала его, а он все не шел. В последнем своем письме он написал ей о своих недостатках: сварлив, брюзглив, меланхолик, капризный, больной, тяжелый на подъем…

Это не испугало ее. По возвращении в Москву он нашел у себя ее письмо:

Неужели же Вы прекратите со мной переписку и не повидавшись ни разу? Нет, я уверена, что Вы не будете так жестоки. Бог знает, может быть, Вы считаете меня за ветреницу и легковерную девушку и потому не имеете веры в мои письма. Но чем же я могу доказать Вам правдивость моих слов, да и наконец, так и лгать нельзя. После последнего Вашего письма я еще вдвое полюбила Вас, и недостатки Ваши ровно ничего для меня не значат… Я умираю с тоски и горю желанием видеть Вас… Я готова буду броситься к Вам на шею, расцеловать Вас, но какое же я имею на то право? Ведь Вы можете принять это за нахальство с моей стороны…

Могу Вас уверить в том, что я порядочная и честная девушка в полном смысле этого слова и не имею ничего, что бы я хотела от Вас скрыть. Первый поцелуй мой будет дан Вам и более никому в свете. Жить без Вас я не могу, а потому скоро, может быть, покончу с собой. Еще раз умоляю Вас, приходите ко мне… Целую и обнимаю Вас крепко, крепко…

Были еще письма. Он принялся отвечать на все сразу. Модесту он сообщил о новой опере на текст Пушкина, зятю написал, что, может быть, приедет в конце лета в Каменку: писать, писать и писать. Антонине Ивановне он послал краткое извещение о том, что будет у нее в пятницу вечером.

О любви в тот вечер не было сказано ни одного слова: он волновался куда больше нее, когда сидел за чайным столом против недурненькой, жеманной, перетянутой в талии особы лет под тридцать. Сама она, как видно, не умела заводить разговора, но с удовольствием слушала его и попросила сыграть что-нибудь на стареньком пианино.

Быстрый переход