То есть все правильно, проблема в ребенке… но мне и в голову не пришло, что ее сын уже год назад достиг призывного возраста. Раненько же она родила. А можно было бы догадаться, что именно и только так она и должна была бы… Характерец, Да, девочка, представляю, сколько наломала ты дров с тех пор, как начала подкладывать ватку в штанишки. И сколько тебя ломали. А сломали? Интересно, сломали – или просто сожгли? А интересно – совсем сожгли? Я же чувствую, что не совсем. И пожалуй, даже не совсем сломали. И эта переливчатая, медленно тающая пуповина, давно уже оборванная, но еще чуть теплящаяся тем же светом, каким горит тот светляк…
– У вас есть с собой какие‑нибудь вещи сына? – спросила Александра Никитишна, чтобы хоть что‑то сказать, потому что женщина замолчала и молчала уже, наверное, с полминуты, строго и недоверчиво глядя ведунье в глаза.
– Да, разумеется, – сказала Ася и снова полезла в сумочку. – Вот. Это его записная книжка.
– Не верите в ведовство, но подготовились самым надлежащим образом, – не удержалась Александра Никитишна. Ася пожала плечами:
– Взялась делать, так надо делать. Вне зависимости от того, как к этому делу относишься…
– Откуда вы узнали, что надо прихватить с собой что‑то из вещей? По книжкам?
– Не знаю… не помню. Пара любимых вещей, фотография… наверное, действительно из какой‑то бульварной книжонки. В детстве мы все такое читаем иногда.
Бульварные книжонки… Характерец, снова подумала Александра Никитишна, беря из Асиных рук строгую черную записную книжку. Мельком полистала. Мало телефонов, мало имен. Очень ограниченный круг общения. Нелюдимый? Мама подавила? Такая может… Представляю, когда она влюблялась и пыталась стать частью своего беззаветно любимого – мужику надо просто глыбищей быть, чтобы под тяжестью этакой части не опрокинуться… Или, наоборот, в маму – чересчур разборчив, как золотоискатель? Почерк уже вполне мужской, не надломленный и не сдавленный – колючий, стремительный. Значит, скорее, в маму. Интересно бы взглянуть на почерк мамы, подумала Александра Никитишна. Впрочем, и так очевидно: парень серьезный, суровый и от мамы взял немало. А от папы? Да какое мне дело, собственно… Но бабье любопытство пересилило:
– Простите, Ася, но это существенно… Папа ваш где?
Ася на секунду замерла с нависшей над сумочкой рукой.
– А пес его знает, – спокойно ответила она затем. – Папа у нас не уродился. Это Антонов любимый галстук. На выпускном вечере он был в нем.
Галстук как галстук.
Зачем я продолжаю этот шутовской допрос? Зачем мучаю ее? Почему сразу не скажу, что это все для меня слишком серьезно? Что ей обращаться сейчас ко мне – все равно что поручать планирование десантной операции ковровому клоуну? Что я – просто балаболка?
– Это – его последняя фотография.
Очень неплох. Глаза – от мамы, несомненно. Вон громадные какие. Взгляд – открытый, чистый… щедрый. Представляю, как она этими вот глазищами, этим вот чистым щедрым взглядом снизу вверх смотрела на того, кто этого Антона ей делал. Какого Бога она в нем видела. Я все тебе отдам, мой князь. И ведь без обмана, без лицемерия, наверняка только им и дышала. А у князя пропускная способность на порядок ниже, чем требуется, чтобы столько переварить, он девяти десятых даримого просто не замечал; чтобы столько взять, нужно жить качественно иной жизнью, более высокой, более интенсивной, – а тот только чувствовал смутно, что происходит нечто характеризующее его не лучшим образом, для него даже унизительное… В дребезжащий моторчик от серийного мопеда залили ракетное топливо. Но мопед не стал ракетой – просто не завелся. Да, обидно было бы моторчику, имей он хоть толику чувствительности: ведь не пустой, что‑то булькает в трубках, и явно не вода, явно что‑то чрезвычайно калорийное – а ехать не получается… Впрочем, чуток поразмыслив, моторчик понял бы, что ему еще повезло – да, не завелся, но ведь и не взорвался! А ведь на волосок был. |