|
А хрен его знает, подумал седой человек. Сейчас было бесполезно и мысли‑то его выслушивать, не было мыслей; только напряженное биение эмоций – нутряных, как кровавые мышечные волокна, туго скрученные в один напряженный безмозглый мускул: стремление победить… стремление спасти… стремление владеть… стремление опередить всех… стремление быть всеми шумно любимым… Симагин чуть покачал головой. Он уже думал, что не дождется внятного ответа. Но седой человек чуть склонил голову – упрямо и угрожающе, будто собираясь бодаться; и глухо произнес:
– Я бы попробовал.
– Хорошо, – решительно сказал Симагин. – Вы попробуете. Только помните, пожалуйста, все, что вы мне тут наговорили. И камеру эту… Я постараюсь, чтобы вы запомнили. Никто ничего помнить не будет, а вы… вы будете.
И Асе оставлю ощущение этих дней, подумал Симагин. Только ощущение. Там уж пусть сама решает.
– А если начнете забывать, я буду приходить к вам во сне и смотреть в глаза. Договорились?
Седой человек не ответил. А в главном этаже его мыслей Симагин услышал только неопределенное и чуточку настороженное, чуточку презрительное: ну‑ну… Но в подполье под «ну‑ну» жирной и наглой крысой пробежало большевистское: давай‑давай, еще и не таких ломали. Дыхание этой крысы и выперло в бельэтаж сознания как, казалось бы, необъяснимое и ничем не спровоцированное презрение. Симагин опять качнул головой.
– Теперь скажите мне вот еще что…
Совсем стемнело, но Листровой, накурившийся так, что щипало язык и нёбо, не покидал поста. Он сам уже не знал, чего именно ждет. Следующих чудес. Тот поморок, свидетелем которого он был пару часов назад, был не поморок, конечно, – но отголосок неких невообразимых, Листровой отчетливо это понимал, процессов, идущих Бог знает в какой бездне. Он уже не мечтал понять и стать участником. Он хотел быть хотя бы просто свидетелем еще хоть чего‑нибудь. Он не хотел ни загадок, ни разгадок. Он ждал чудес. За одно лишь открытие того, что чудеса все‑таки, оказывается, еще бывают, он был благодарен Симагину так, как с детства никому благодарен не бывая. С тех самых детских времен, когда выяснил раз и, казалось, навсегда, что – не бывает чудес.
Окна женщины Аси оставались темными. Остальные почти все уже давно осветились. Надсадно‑алые огни машин длинно и часто полосатили сумеречную пустыню проспекта плавными полосами, время от времени – чуть ломаными, когда машины подскакивали на выбоинах как всегда, как везде отвратительного покрытия. Шуршание и стук, шипение и стук. По временам – нестройное бухое пение издалека. Листровой уже давно перестал волноваться по поводу того, что он застанет дома, как его встретят и чем. Ему было до лампочки, как и чем встретит его завтра Вождь. Он ждал.
– Добрый вечер, – раздался голос сзади. Листровой резко обернулся. В свете уличных фонарей, редких и тусклых, Листровой различил Симагина. И снова Симагин, даже в мертвенном, белом свечении, так похожем на освещение морга, был как огурчик – ни синяков, ни опухолей…
– Быстро же вы подлечились. И где ж это у нас такие лекари? – спросил Листровой. На жалость меня, что ли, брал? А на самом деле и не бил его никто… Но нет, ребята определенно говорили, что отоварили паскуду от души…
Чудеса. Чудеса! Вот они, чудеса!!
– Да на мне как на собаке все заживает. – Симагин улыбнулся, и Листровой подумал, что с этим человеком он хотел бы подружиться. Таким, наверное, добрый кудесник и должен быть. Глаза. И улыбка. И конечно, именно вот к такому, такая именно женщина, как Ася, и обязана была прилепиться так, что хоть расстреливай. Ну, понятно.
– Как у вас с победами? – спросил Листровой.
– У нас с победами хорошо, – серьезно ответил Симагин, пришпорив голосом слова «у нас». |