Изменить размер шрифта - +
У него были густые волосы и большие, свободные, ясные глаза. Они ощущались как скорбные и веселые одновременно; но вслух седой человек никогда не произнес бы столь претенциозного словосочетания. Это все литература, презрительно думал он, когда вообще думал на такие темы. Когда вообще думал – а не прикидывал и примеривался, как бы половчей сыграть и обыграть. Лужниковские толпы требуют простых слов и коротких фраз, а кремлевские коридоры требуют простых мотиваций и коротких ударов.

Сначала седой человек подумал, что еще спит. Но ему никогда не снились сны про собственную тюрьму, и слава Богу; было бы совсем нелепо и во сне смотреть на эти осточертевшие стены и эту проклятую мебель. В снах, от которых так не хотелось возвращаться к снулой и скудной реальности, он чаще всего видел себя в клокочущем вихре лета девяносто первого, когда он, взбудораженный и почти уже всемогущий, чувствовал себя чуть ли не Лениным: власть валяется в грязи, и надо просто ее поднять. Только Ленин был упырь, думал человек, кровосос, и вдобавок видел не больше чем на пять‑семь лет вперед; а я, думал он, буду настоящий.

Потом седой человек решил, что сошел с ума; точнее, конечно, не он сошел, а его начали сводить – подмешивать к пище какой‑нибудь галлюциноген или что‑нибудь в милом таком роде. Очередной этап медленного и мучительного уничтожения, уважительного по всем формальным признакам. Откуда здесь мог бы взяться хоть кто‑то? Да вдобавок – незнакомый? Жене и то путь закрыт навсегда. И если даже предположить, что некто сюда проник – что фиксируют сейчас недреманные телекамеры под потолком? Почему молчит сигнал тревоги?

Потом он решил, что все гораздо проще. Его действительно накормили какой‑то дрянью, расслабляющей волю – эта химия, как он слышал, зачастую имеет побочным своим действием снотворные эффекты, – а тем временем тихохонько вошел и будет теперь прямо со сна его тепленького дрючить какой‑нибудь новый офицерик, специально подобранный из‑за мордочки, на которой буквально с нарочитостью, даже утрированностыо какой‑то, будто на иконе, написано: мне можно верить, я не подведу, не продам, я честный и добрый! И начнет требовать в чем‑то признаться, что‑то подписать и от чего‑то отречься. Это было наиболее вероятным, и ни малейшей мистики. Вопрос только, по какому ведомству этот тяжко раненный младенец работает: если по идеологии, то будет требовать признаться в коррумпированности, работе на иностранные разведки, принадлежности к кругу высших агентов влияния, которым Тель‑Авив и Вашингтон специально поставили задачу погубить непобедимый и могучий Союз изнутри, а кроме как Тель‑Авиву, понимаешь, Союз и губить некому; если же по экономике, то опять начнет требовать номера счетов в иностранных банках, куда моя антипартийная клика переводила партийное золото. Все это мы уже проходили – только мордочки такой еще не видели. Не кадровый. Из переметнувшихся интеллигентов, конечно. На молодого Сахарова похож.

Тех времен, когда тот еще сверхбомбы тачал для горячо любимой социалистической Родины.

– Ну? – спросил седой человек.

Мужчина напротив чуть улыбнулся. Ну конечно, на такой мордочке и улыбка должна быть соответственная. Светлая и грустная. Мудрая, понимаешь, и всепрощающая. Артист, что ли, бывший? Не помню такого артиста.

Он был в гражданском, разумеется; вельветовые джинсы, рубашка, расстегнутая на горле, и легкий джемперок. Вполне демократично в тюрьму явился. Демократия на марше. Была, кажется, такая телепередача в оттепельные времена. Что‑то наподобие «Прожектора перестройки», но на полтора‑два десятка лет раньше.

Только у нас на Руси, мельком подумал седой человек, могут возникать подобные словесные уродцы. Ляпнут – и даже не слышат, как это смехотворно и дико и как уши вохровцев торчат. Демократия на марше. Народные избранники на этапе. Свобода на зоне. Прожектор на вышке перестройки.

– Вы кто? – спросил седой человек угрюмо.

Быстрый переход