|
Как описать словами то, для чего еще не создано слов – а возможно, и не будет создано никогда? Наверное, гениальные шахматисты испытывают нечто подобное тому, что испытывал голый Симагин, неподвижно сидя в тишине и темноте маленькой Асиной квартиры, зажмурившись, уткнувшись в собственные кулаки и уже почти не слыша умиротворенного, легкого дыхания жены.
Испытывают, проводя сеанс одновременной игры… испытывали бы, если б играть им пришлось сразу на нескольких тысячах досок. За всем уследить, все помнить, реагировать мгновенно на те изменения, которые, оказывается, произошли на восемьсот пятой и три тысячи семьсот седьмой досках за те минуты, пока смотрел в другую сторону, – и, не задерживаясь, сразу дальше, дальше… С той лишь разницей, что у Симагина не было никакого дальше, он не мог отвести себе даже шага от стола до стола на отдых ума; все эти тысячи досок пучились и кипели перед ним – в нем – одновременно, беспорядочно перемешанные друг с другом. Хаос чужих фигур нескончаемо шевелился и пульсировал, и каждая своя фигура весила пуды, так что приходилось – то, что шахматистам неизвестно на их поединках – ворочать пешки, как весла на галере, до хруста в мышцах и костях; толкать слонов, будто они и впрямь были едва ли не слонами… и еще с той разницей, что проиграть нельзя было ни на едином поле из всех.
Может быть, сталинские ткачихи‑многостаночницы, если они и впрямь существовали где‑либо, помимо фильма «Светлый путь», могли бы отчасти понять, что творилось с Симагиным – но только отчасти. Ведь им, ошалело мечущимся от станка к станку, следя за всеми ими и управляя всеми ими, думать‑то много не приходилось, им достаточно было успевать совершать лишь строго ограниченный набор операций, на рефлексах, на мышечном чувстве; а здесь каждая нить была не похожа ни на какую другую: одна – шелковая, другая – проволока под напряжением, третья – человеческий капилляр, четвертая – щупальце гигантского спрута; каждый станок был то гоночный автомобиль на трассе, то оперируемый мозг, то вулкан, то голодный тигр… и вдобавок нельзя было допустить обрыва ни единой нити из всех.
Те, кто знаком с парусным спортом, быть может, смогут представить себе, каково пытаться в одиночку управлять тяжелым фрегатом в шторм, близ рифов, в незнакомых водах. В исступлении смертельной битвы уже почти забыв и о цели путешествия, и о пассажирах, и о золоте в трюме; работая за всю команду, которая то ли вымерла от подхваченной в дальнем порту чумы, то ли от капитана до кока упилась ву смерть, уж и не вспомнить, что с ними, да и неважно это пока, надо шкуру спасать! – носиться под свирепым ледяным ветром по уходящей из‑под ног, лихо заваливающейся то влево, то вправо скользкой палубе; в кровь раздирая ладони, цепляться за леера, чтобы не смыло за борт многотонным кипением очередной нахлестнувшей волны; перелетать с реи на рею; выбирать, надсаживаясь, то этот канат, то другой; ежесекундно закидывать лот с бушприта, ведь надо же знать, сколько еще осталось под килем; тянуть, отпускать, вязать узлы, брасопить… чтобы не распался на уже ничего и никого не способные куда‑то привезти и от чего‑то спасти отдельные доски, тряпки и веревки этот колоссальный плавучий дом.
Где‑то около трех ночи Симагина охватило отчаяние. Потом он и про отчаяние забыл.
Если бы он не обещал Асе, если бы не сказал ей про завтра – он бы не выдержал.
Светало, когда фрегат мира затанцевал высоко‑высоко на пенном, опрокидывающемся гребне последней волны – и, едва чиркнув хрупким днищем об острый, словно жадная бритва, риф бифуркации, плавно развернулся и пошел другим галсом.
Снова первый день
– В малый зал, пожалуйста… В малый зал, направо… Вам в малый зал.
Опоздавшие, вполголоса договаривая не договоренное по дороге, спешно примеряя скорбные мины на лица и заблаговременно, уже в коротком коридоре замедляя шаги, втягивались в малый зал крематория. |