Прислонилась плечом и головой к косяку двери. – Отличное самочувствие, – отрапортовала она, с привычной внимательностью" следя, как Карамышев выпрастывается из липнущей к влажной коже рубашки, потом стряхивает штанины с ног; сначала с одной, потом с другой… – Выше тридцати семи и трех сегодня не поднималась. Витамины ела.
– Ну, – сказал Карамышев удовлетворенно, – уже неплохо. Еще пара дней – и человеком станешь.
– Я думала уже завтра стать.
– А куда торопиться? Нет уж, ты как следует залечись, пожалуйста…
– А ты грустный, Арик. Почему?
Как ласково, как по‑детски произносила она это столь памятное ему «Арик»! Пока она говорит так, подумал Карамышев, мы не состаримся.
– Известно почему, – сказал он, стоя в одних трусах на пороге ванной. – Зарплату опять не дали, и теперь уже и не обещают. Институт получил только треть бюджета. И знаешь, слух идет, что зато – зато! – город нам иск предъявил за весь год. За воду, электричество… знаешь на сколько?
– На сколько? – уже заранее с ужасом спросила Верочка.
– Я уж не ведаю, какие умники там считали и как, но только за эти коммунальные удобства мы, оказывается, должны в восемь с половиной, кажется, раз больше, чем вообще весь наш бюджет за этот самый срок.
– С ума все посходили, – сказала Верочка, озабоченно мотая головой, и ее прекрасные, тяжелые черные волосы, одним видом своим навевавшие Карамышеву что‑то из романтичных и жутких и весьма, надо сказать, возбуждающих сказок о царице Тамаре, заходили из стороны в сторону. – Честное слово, пока всякие министерства обороны и комитеты безопасности за нами присматривали, жить и работать по‑коммунистически было гораздо легче.
– Это точно, – ответил Карамышев и все‑таки закрыл дверь и влез в хлесткую раскаленную струю. Симагинские точки, думал он, симагинские точки… Почему же вы открываться‑то перестали, стоило Симагину уйти? Булгаковщина какая‑то, роковые яйца… профессор, понимаете ли, Персиков. Нет, конечно. Просто я чего‑то не понимаю.
Конечно, он опять полотенце забыл взять; змеевик в ванной который день был холодный, и все полотенца сушились на кухне над плитой. Но Верочка, лапочка, про это вспомнила раньше, чем Карамышев заметил отсутствие своего купального полотенца на подобающем ему крючке, и торжественно внесла его к Карамышеву в ванную, как только услышала, что вода перестала течь; и принялась сама вытирать Карамышева всего с головы до ног, а он только барственно стонал и нежился от души. А пока все это происходило и длилось, вернулся с гулянки Олежек.
– Пап, пап! – сразу закричал он, увидев выползающего из ванной благостного, распаренного Карамышева в истертом почти до сквозного свечения халате. – Я все спросить тебя хочу – что такое ширево?
– Дурь, – не задумываясь ответил Карамьпиев. – Дураки всякие принимают или колются… они это называют: ширяться… чтобы совсем поглупеть. Понимаешь, Олежек, – сам увлекшись, он принялся развивать мысль дальше, – они все‑таки немножко чувствуют, что дураки, что ничего им не интересно, никого они не любят, и очень этого стесняются. И ширяются дурью, чтобы совсем поглупеть – так, чтобы уже и ни вот на столечко не чувствовать, что они дураки. Усек, дружище?
– Угу, – ответил Олег, удовлетворенно кивая.
– Это у вас там кто‑то балуется, да?
– Венькин старший брат с нами сейчас часто играет, – объяснил Олег со взрослой обстоятельностью. – Его кореша на лето все разъехались, а одному ему скучно. И он то и дело говорит: ширево. |