Больше ничем. Ибо: старость, тупость, черствость, онемение души, немота сердца…
Но попробовать я должен. Иначе незачем жить, иначе – в петлю. Да собственно, даже и в петлю лезть не понадобится, потому что не пробовать – это уже и будет петля. Должен. Не знаю кому; всем. И себе. А может быть, еще двум‑трем самым близким… или тем, кто мог бы стать близкими… Кого я хотел бы назвать близкими, но кого никогда, никогда, даже если напишу – но об этом пока думать не надо, об этом можно будет подумать только если счастливо напишу и потом запью как раз от этих мыслей, от этого самого «никогда» – даже если напишу, уже не смогу никогда назвать близкими… Но может быть, Симагин хотя бы прочтет. И – Ася.
Здесь, наоборот, в эти дни лило, как, наверное, никогда за все лето. Маленький, изгвазданный по самую крышу «пазик» торчал на сочленении расквашенной, жирно блестящей грунтовки – по которой он, бороздя и утюжа жидкую грязь брюхом, дополз сюда и по которой ему еще предстояло как‑то выползать обратно – и асфальтового шоссе, влево уходящего к Грозному, а вправо к Ачхой‑Мартану. «Пазик» и приполз от Грозного, из Ханкалы – но отрезок шоссе слева был до полной непроходимости разрушен взрывами. Пришлось ехать к точке встречи кружным путем.
Резкий, душный и влажный ветер несся над чуть всхолмленной равниной, шипя в трясущихся ветвях придорожных кустарников и то морща, то распуская, то морща вновь коричневую воду в лужах. Тяжелые черные тучи медленно ворочались на небесах, и каждая, казалось, старалась задавить другую, они словно боролись за власть над небом – хотя что им, таким одинаково черным, было делить? А когда между ними вдруг мелькал слепящий голубой просверк, над горами, едва угадывавшимся в плывущей серой мути, тихо загоралась нездешне прекрасная радуга.
Ася давно уже перестала выбирать, где посуше, и заботилась теперь только о том, чтобы вязкая грязь не стащила с ног сапоги. Она стояла на обочине шоссе, метрах в семи впереди «пазика», не решившегося выехать на асфальт и только задравшего нос на крутом подъеме с грунтовки на насыпь настоящей дороги, – а рядом стояли еще две женщины, такие же, как она. Ветер трепал их немилосердно, но они не замечали ветра; не замечали и друг друга, хотя успели в пути и познакомиться, и подружиться, и пореветь друг у друга на плече.
Теперь все трое молчали и неотрывно смотрели на шоссе вправо. Чеченцы опаздывали; ну разумеется, должны же они показать, кто тут хозяин. Два боевика, которых обменивали сегодня, и охранявшие их ребята оставались покамест в «пазике», и головы их виднелись сквозь заляпанные глинистыми брызгами стекла. Боевики оставались совершенно спокойны, несмотря на задержку; они‑то были уверены, что свои их не подведут.
Когда вдали справа показался автобус – поначалу из‑за расстояния казалось, что он едет неторопливо, – Ася перестала дышать.
Процедура обмена прошла мимо нее. Она словно смотрела на мир через тоненькую длинную трубочку, в которую уже не было видно ни гор, ни равнины, ни автобусов, ни охранников с их неприятным железом, никого – только Антон. Похудел. Загорел. Оброс щетиной… Она как вцепилась в него, как зажмурилась, как уткнулась лицом ему в плечо, так и стояла невесть сколько – не говоря ни слова, не плача, не оборачиваясь, даже когда сопровождающий попытался что‑то ей пояснить, а потом даже похлопал легонько по локтю, чтобы привести в себя… Это было как столбняк, как паралич. Как судорога. Горячий и жесткий, весь из костей и мышц, давно толком не мытый Антон был у нее в руках.
Потом она начала медленно приходить в себя. Оказалось, рядом стоит еще третий человек – смуглый, горбоносый, по‑восточному красивый парень, не старше Антона – хотя выглядит старше, солиднее, резче, – в камуфляже, с характерной повязкой поперек лба и руками, положенными на висящий поперек груди автомат. |