Бабы, похоже, в доме нету, консервами питается. Бульонными кубиками.
– Вижу я, как ты ужинаешь. Кожа да кости остались.
Симагин смолчал.
– Я сейчас расскажу… Слушай, мы никому не мешаем? Ты один?
Симагин покивал. Потом сказал:
– Старики совсем в деревне осели. Там же теперь приграничная зона, режим. А чтобы сесть на поезд, нужно переместиться в город, потому что вокзал в городе, значит – за границу, значит, письменные заявления, оформления, очереди, визы, за все плати… Не наездишься.
– А женщины у тебя что, нет?
– Я тебе ложечку дал? Ага, вижу, вон она.
– Нет, правда. Тебе что, никто не нравится?
Симагин только головой покачал от такой назойливости. Потом картинно поднял чашку.
– Мой прадэд гаварыл: имэю вазможнаст купыт казу – но нэ имэю жилания. Имэю жилание купыт дом – но нэ имэю вазможнасты. Так випьем за то, чтоби ми даже пад давлэнием наших вазможнастэй ни‑ка‑гда, – он назидательно повел указательным пальцем левой руки, – нэ паступалы напирикор нашым жиланиям!
– Максималистом остался, шестидесятник недобитый…
И осеклась. Что‑то меня чересчур несет, подумала она. Не в тех мы отношениях, чтобы вот так вот откровенно спрашивать и дружески подтрунивать… Вдруг с кромсающей резкостью ударила в глаза и даже в кожу ладони их последняя встреча на набережной. Как при всем честном народе по морде его колотила… и через Бог знает сколько лет явилась – не запылилась: где тут нужник? А он как ни в чем не бывало. Наверное, у него так и осталось: от этой мелкой твари можно ожидать чего угодно. Человек же не обижается на муравья, если тот заползет куда не надо. Просто не обращает внимания; а если слишком уж надоест – сдувает. Или давит. Неужели он так меня видит? Наверное. Даже не поправил, когда я, кретинка, имя перепутала… Ой, стыдуха!
А я – слишком расслабилась. И впрямь как‑то нелепо по‑домашнему. Равнодушное благодушие. Да и не вполне равнодушное… Безопасность и покой. Интересно, такое мое состояние – это ему поклон или плевок? То, что мне при нем ни с того ни с сего так спокойно и свободно – это значит, что я его совершенно не воспринимаю как мужчину? Или наоборот, что я его воспринимаю именно как мужчину, а не как кобеля, с которым, если не дошло еще до предслучечных поскуливаний и обнюхивании, уже и делать нечего?
Надо как‑то сосредоточиться. Я же по делу шла!
– Шестидесятник… – повторил Симагин. – Ты мне льстишь.
– Ну уж нет, – сказала Ася. – Мечтатели и болтуны, не способные ни гвоздя забить, ни врага убить. Вообще не способные ни к какому действию. Именно они страну прогадали. Ждали, что Политбюро им рай на блюдце поднесет. Дескать, чем больше мы про рай будем болтать, чем более сладким мы его выдумаем, тем быстрее нам его дадут и тем слаще он окажется…
Симагин пригубил чай.
– Не созрела еще для бутерка?
– Нет, спасибо… Андрюша, – старательно вдавила она во фразу его имя, и он, ощутив это, с пониманием взглянул ей в глаза и улыбнулся как‑то особенно тепло.
– Не за что… Асенька, – ответил он ей в тон, и у нее стало совсем легко на душе. Нет, подумала она, я для него не муравей. – Понимаешь, какой‑то смысл в твоих словах есть, безусловно… Но все же есть в них что‑то и от сермяжной правды человека, который грамоте не знает, оттого и проку в этих закорючках, которые буквами зовутся, не видит ни малейшего. Не ровен час, для такого наблюдателя дергающийся в петле висельник покажется человеком куда более активным и способным к действию, нежели сидящий с отсутствующим взглядом заморыш, сочиняющий: ту би, ор нот ту би – зэт из зэ куэсчн…
– Ну, знаешь, – Асю задело за живое. |