Изменить размер шрифта - +

Может быть, позже.

Ну почему я не узнал всего этого сразу?

Впрочем, сразу я и не мог. А когда смог… ну, узнал бы четыре года спустя… Какая была бы разница?

Дитятко мое, ласково шептала мне Ася тогда – ко это оказалось слишком правдой.

Всякий творческий человек – и, боюсь, мужчина в особенности, потому что мужчины вообще более инфантильны – пока сохраняет творческие способности, остается немного ребенком. В чем тут дело – кто его знает, можно было бы много и долго рассуждать на эту тему, но, хоть железной логикой это опровергай, хоть умнейший трактат напиши о том, что так быть не должно, факт все равно останется фактом, и никуда от него не уйти. Так называемый взрослый человек притерт к миру и потому уже не ощущает его, а лишь живет в нем. Так называемый ребенок еще не живет в мире, а лишь познает его.

Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: «Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!», а скажет только: «Пожалуйста, будь впредь осторожней. Любовь спасает от многих бед, но, к сожалению, не от всех. Твои коленки нам нужны здоровыми». Однако если ребенок ухитряется разбить коленку об мамин висок, даже мама ничего уже не сможет сказать ему в утешение.

Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным‑давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я – я, не Вербицкий – почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, – их нет, а там, где мама, – их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит…

У него скрипнули зубы.

Так. Только без рефлексии.

Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда‑то дерьмом – значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе – тому, который дерьмо – дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь – это уже саботаж. Закольцованное самобичевание – не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья.

Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как‑то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли.

А ведь она не спит.

Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя – потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел.

С какой‑то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей…

В горле и в низу живота вспучилось густое пламя.

Та самая Ася, вот она какая… и вот…

Я ее люблю.

Быстрый переход