Помню, я удивился, что уже так поздно; мне даже показалось, что в долинке — свой собственный закат. Я пошел туда, куда указывал адрес, и, миновав калитку, попал уже не в лес, а в садик. Все было так, словно редкая учтивость и тонкость человека, к которому я шел, пропитала долину, ибо повсюду я видел то, что прежде связывали в Англии с феями, — то, чего никак не поймут все, кто отводит былому лишь грубость. Это — древнее изящество, которое есть в деревьях. Пройдя через сад, я увидел старика, сидящего у столика, маленького старика в большом кресле. Он был очень болен, волосы его и борода совершенно побелели — не как снег, ибо снег тяжел и холоден, а как что‑то очень легкое, скажем — пух одуванчика. Я подошел поближе; он взглянул на меня, протянул хрупкую руку, и вдруг я увидел на удивление молодые глаза. Только он один из всех великих былого, с которыми я встречался, не оказался статуей на своей могиле.
Он был глухим и говорил без перерыва. Говорил он не о книгах, которые писал, — он не настолько умер, а о книгах, которые еще не написал. Он разворачивал сияющий свиток, который не успел продать. Он просил меня написать рассказ за него, как просил бы молочника, если бы говорил с ним, а не со мною. Рассказ был прекрасный, что- то вроде астрономического фарса. Сюжет такой: человек бежит в Королевское общество, где только и можно укрыться от кометы, и на каждом шагу его задерживают собственные прихоти и слабости — то он опаздывает на поезд, заболтавшись с кем‑то, то попадает в тюрьму за драку. Были и другие сюжеты, штук десять — двадцать. Смутно припоминаю, что в одном рассказе он по — своему хотел объяснить падение Парнелла; главная его мысль — что честный человек может что‑то скрывать просто из скрытности, из любви к тайнам. Из сада я вышел, ощущая, что у литературы — миллионы возможностей. Ощущение усилилось, когда я вошел в лес, ибо лес — дворец с миллионом коридоров, пересекающихся то там, то тут. Поистине, мне казалось, что я узрел саму силу творения, то есть что‑то сверхъестественное. Я увидел того, кого Вергилий называл Лесным Старцем; увидел эльфа. Больше я не видел его и не увижу, потому что в четверг он умер.
Идеальная игра
Любой из нас встречал человека, который говорил, что с ним случались странные вещи, но он не считал их сверхъестественными. Со мною все иначе. Я верю в чудеса, и веру эту подсказывает логика, а не опыт. Призраки не попадались мне, но я допускаю, что они возможны. Дело тут в разуме, не в чувствах; нервы мои — от мира сего, я человек земной. Однако именно с земными людьми происходят странные случаи. А недавно и на мою долю выпало загадочное происшествие: я занимался спортом, точнее, играл, и удача сопутствовала мне минут семнадцать кряду. Призрак моего дедушки удивил бы меня гораздо меньше.
В тот жаркий и ярко — синий час, когда день зашел далеко за полдень, я с удивлением обнаружил, что играю в крокет. Опрометчиво полагая, что в него не играли со времен Антони Троллопа, я не позаботился обзавестись бакенбардами, без которых зрелище это теряет самую свою суть. Сопернику моему (назовем его Паркинсоном) приходилось слушать нескончаемый монолог в философском духе. Доводы мои, на мой взгляд, были великолепны. Игра моя, и на мой, и на всякий взгляд, была из рук вон плоха.
— О, Паркинсон, Паркинсон, — восклицал я, ласково похлопывая его крокетным молотком, — как далеки от чистой любви к спорту вы, хорошие игроки! Вам любезен блеск, вам любезна слава, вам дорог трубный глас победы, но крокет вы не любите. Вы не полюбите игру, пока не примете проигрыша. Это нам, мазилам, дорога игра ради игры. Мы глядим ей в лицо, если вы разрешите так выразиться, и нас не страшит ее гневный взор. Мы зовемся любителями и гордо носим это звание, ибо в нем содержится слово «любить». Мы принимаем от нашей дамы все, что она по — шлет нам, каким бы страшным или скучным ни оказался ее дар. |