Мы принимаем от нашей дамы все, что она по — шлет нам, каким бы страшным или скучным ни оказался ее дар. Мы томимся у ее дверей, виноват — воротец, тщетно ожидая приглашения. Нашим верным и пылким шарам тесна крокетная площадка; они ищут славы на краю света, в теплице и в огороде, на клумбе и на мостовой. Нет, Паркинсон, живописи служит не хороший, а плохой художник! Хороший пианист любит свое мастерство, плохой — самую музыку.
Столь же чистой и безответной любовью люблю я игру. Я люблю зеленый прямоугольник площадки, словно за чертой или ленточкой, обрамляющей его, лежат моря, омывающие Британию. Я люблю смотреть, как взлетают молоточки, и слушать стук шаров. Цвета полосок исполнены для меня глубокого смысла, словно багрянец Страстей и белизна Воскресения. Вам это неведомо, бедный Паркинсон, и вы утешаетесь удачным ударом.
И я грациозно взмахнул молотком.
— Не жалейте меня, — ехидно и бесхитростно ответил Паркинсон. — Я справлюсь со своей бедой. Мне кажется, однако, что, если мы любим игру, мы хотим играть все лучше. Допустим, поначалу нам дорог сам процесс, но потом нам станет дорога и удача. Примем ваше сравнение: мы — рыцари, игра — прекрасная дама. Рыцарь стремится удивить даму, но вряд ли он мечтает выглядеть при ней дураком.
— Наверное, не мечтает, — отвечал я, — хотя обычно выглядит. Сравнение мое неточно. Влюбленный стремится к блаженству, которое можно умножать до бесконечности. Чем больше рыцарь и дама любят друг друга, тем им лучше. Но мы ошибемся, если скажем: «Чем лучше ты играешь, тем тебе лучше». Нет, Паркинсон! Уловите мою мысль, она исключительно важна: можно играть в крокет так хорошо, что радости уже не будет. Если нам так же легко загнать этот шар в те воротца, как взять его в руку, к чему столько хлопот? Если промах невозможен, играть не стоит. Игра, достигшая идеала, — уже не игра.
— Боюсь, вам это не грозит, — сказал Паркинсон.
Я снова похлопал его молоточком, ударил по шару, собрался с мыслями и возобновил монолог.
Медленно спускались теплые сумерки. Когда я привел еще четыре неопровержимых доказательства, а противник мой провел свой шар еще через пять воротец, почти совсем стемнело.
— Ну, на сегодня хватит, — сказал Паркинсон, промазав в первый раз. — Ничего не вижу.
Я ответил ему, ударяя по шару молотком:
— Не вижу и я. Но мне легче, ибо, если бы я и видел, я не сделал бы верного удара.
Шар покатился в сумеречную даль, где смутно маячил мой соперник, и я услышал громкий, исполненный драматизма, жалобный крик. Это кричал Паркинсон, и было с чего: шар мой попал куда надо.
Сам не свой от удивления, я побежал по темной траве и ударил снова. Шар прошел в воротца. Я их не видел, но знал, что идет он правильно.
Дрожь охватила меня. Слова отказали мне. Тяжко пыхтя, я побежал за немыслимым шаром и снова ударил его, и он покатился во тьму, и в мертвой тишине опять раздался звук попавшего в цель шара. Рука моя разжалась.
— Что ж это такое? — крикнул я. — Три верных удара!
— Поднимите молоток, — сказал Паркинсон. — Попытайтесь еще раз.
— Не смею, — сказал я. — Если я опять попаду, мы увидим, как бесы пляшут на траве.
— Почему же бесы? — сказал Паркинсон. — Это феи смеются над вами. Они даруют вам ту идеальную игру, которая уже не игра.
Я огляделся. Сад заливала горячая тьма, в глазах моих мелькали искры. Осторожно ступая по траве, словно она жгла мне ноги, я взял молоток, не глядя, ударил по шару, услышал, как он стукнулся о другой шар, — и кинулся в дом, словно за мною гнались.
Сердитая улица (Страшный сон)
Никак не вспомню, правда ли это. |