Изменить размер шрифта - +
Человеческая жизнь начинается светом и правдой; только позже мы вступаем в туман или сворачиваем в сторону. Это мы, взрослые, живем игрой и притворством, это мы спим наяву.

Тогда, в детстве, я и не знал, что утренний свет можно утратить, а уж тем более не понял бы споров о том, как его обрести. Толки тех лет проносились надо мной, как тучи; не предчувствуя проблемы, я, конечно, не предчувствовал и будущих поисков. Я просто смотрел на красивые процессии, и мне удавалось увидеть странные зрелища, вполне достойные самых немыслимых сцен папиного театра.

Помню, как мы шли с папой по Кенсингтон — Хайстрит и у южного ее конца, довольно узкого и темного, набрели на большую толпу. Толпы попадались мне и раньше; я знал, что они нередко кричат и пихаются, но не был готов к тому, что случилось. По этой толпе прошла зыбь, а потом мгновенно все упали на колени, прямо на мостовой. Такие странные действия попадались мне только в церкви; и я остановился, а там увидел какой‑то маленький темный экипаж, из которого вышел дух, одетый в пламя. Никакая коробка красок не знала такого пожара, такого половодья алых тонов. Сияя, как закатное облако, дух поднял хрупкие пальцы и благословил людей. Тогда я посмотрел на его лицо и поразился контрасту — оно было бледным, как слоновая кость, морщинистым, очень старым, но и очень красивым, хотя состояло из костей и обнаженных нервов. Словом, оно было таким, что я на минуту забыл о совершенстве алого цвета.

Мы пошли дальше, и папа сказал:

— Знаешь, кто это? Кардинал Мэннинг.

Тут в его уме, склонном к юмору и логике, проснулось одно из увлечений, и он прибавил:

— Ему бы натурщиком стать! Он бы имел большой успех.

 

Глава III. Как быть болваном

 

Переход от детства к отрочеству и таинственное преображение, создающее такое чудище, как школьник, можно пояснить небольшим примером. Заглавные греческие буквы — сфера тэты, препоясанная, словно Сатурн, или изогнутая чаша ипсилона сохраняют для меня очарование и тайну, как будто они начертаны на приглашении в райские края зари. Обычные, маленькие буквы, которые я лучше знаю, кажутся мне неприятными, словно комариный рой. Что до ударений, я сумел не выучить их за все школьные годы и несказанно ликовал, узнав попозже, что греки их тоже не учили, — приятно быть таким же невеждой, как Платон или Фукидид. Греческие прозаики и поэты, достойные изучения, их не знали, а изобрели их, если не ошибаюсь, гуманисты времен Возрождения. Однако сейчас нам важен простой психологический факт: заглавные буквы радуют меня до сих пор, строчные вызывают равнодушие, слегка окрашенное неприязнью, а ударения приводят в праведную ярость, доходящую до кощунства. По — видимому, дело в том, что греческие маюскулы (как и английские) я узнал дома, мне показали их шутки ради, когда я был совсем маленьким, а со всем остальным я познакомился в те годы, когда, как говорится, получал образование, другими словами — когда незнакомые люди учили меня тому, чего я знать не хотел.

Сказал я все это, чтобы свидетельствовать, что в шесть лет я был гораздо умней и свободней, чем в шестнадцать. Никаких педагогических теорий я на этом не основываю, упаси Господи, и не собираюсь в приятной современной манере ругать моих учителей за то, что не выучил их уроков. Может быть, теперь, в улучшенных школах, школьники избежали ударений, отказавшись от греческого. Словом, я полностью на стороне учителей, а не на своей собственной. Я очень рад, что мне не совсем удалось увернуться от латыни, и я в какой‑то мере заразился языком Аристотеля. Во всяком случае я знаю достаточно, чтобы посмеяться, когда говорят, как сказали только вчера, что этот язык неуместен в эру демократии; правда, надо признать, что самое слово перешло из греческого языка в газетный. Но сейчас я говорю о личных или психологических делах, свидетельствуя о том, что по какой‑то причине мальчик нередко переходит от поры, когда хочет знать почти все, к поре, когда не хочет знать ничего.

Быстрый переход