Как‑то, рассердившись на сотую похвалу «Кандиде» или «Шоколадному солдатику», он сказал, если не ошибаюсь: «Подкрепите меня Уайльдом, освежите меня Бирбомом, ибо я изнемогаю от Шоу».
Но большая часть интеллектуалов была лишена интеллекта. По — видимому, вполне естественно, что напыщенней всех вещали самые пустоголовые. Помню человека с длинной бородой и зычным голосом, который сообщал время от времени: «Нам Нужна Любовь» так гулко, словно выстрелила пуцпф. Помню и другого, сияющего и маленького, который восклицал, растопырив пальцы: «Небеса — здесь! Вот здесь!», что было не совсем верно. Был и глубокий старик, который вроде бы и жил в одном из таких клубов. Он поднимал иногда большую руку, чтобы предварить самое обычное суждение словом «мысль!» Наконец, кто‑то, кажется — Джипсон, доведенный до крайности, взорвался вопросом: «Господи! По — вашему, это — мысль?! Нет, вот это?!» Так обстояло дело со многими мыслителями. Какой- то теософ сказал мне: «Добро и зло, истина и ложь, мудрость и глупость — лишь разные грани восходящего вверх мироздания». Даже тогда я догадался спросить: «Если между добром и злом нет разницы, чем различаются верх и низ?»
На дискуссии о Ницше, да и вообще я начал замечать одну вещь. Восхваляя Ибсена или Шоу, эта клика, само собой ясно, презирала, как только могла, викторианские пьесы, высокомерно высмеивая персонажей старого фарса, вроде велеречивых стражников или нелепых бакалейщиков из «Касты» или «Наших юнцов». Самым смешным считался младший священник из «Личного секретаря» — простак, который не любит Лондона и заказывает молоко с булочкой.
Многие скептики этого ученого круга не переросли викторианских шуток над священником. Сам я был воспитан на этих шутках, а потом — и на скепсисе и вполне мог поверить, что угасающий предрассудок представлен такими слабоумными созданиями. Однако оказывалось, что священники нередко умнее и убедительней всех. Один спор за другим показывая мне то же самое, что я заметил в споре о Ницше. Смешной священник, слабоумный клирик вносили в дискуссию хоть какой‑то разум, хоть какую- то правду, показывая тем самым, что неплохо усвоить ка- кую‑то систему мысли. Страшные семена падали в мою душу — я был почти готов усомниться в антиклерикальной легенде, что там, даже в фарсе «Личный секретарь». Мне все больше казалось, что презренные клирики гораздо умнее прочих; что в мире интеллектуалов только они используют интеллект. Потому я и начинаю с рассказа о брюках священника; потому и упоминаю преподобного Конрада Ноэла. Уж он не спросил бы молока, и те, кто его знает, подтвердят, что он любил Лондон.
Конрад Ноэл, сын поэта и внук пэра, обладал всеми неисчислимыми свойствами того чудаковатого аристократа, который часто бывает особенно буйным демократом. К тому же типу непреклонных мятежников принадлежал такой великолепный джентльмен, как Каннингем Грэхем, которого я знал не очень близко и глубоко почитал; но в нем была шотландская серьезность, похожая на испанскую, тогда как юмор Ноэла — наполовину английский, наполовину ирландский и очень смешной. Конечно, он любил шокировать. Помню, как он говорил, вдумчиво качая головой: «Люди совсем не понимают нашей жизни! У священника столько дел, столько обязанностей! Целый день болтай за кулисами с Поппи Пимпернель, целый вечер ходи по кабакам с Джеком Бумом, потом еще в клуб…» На самом деле занятия его были более умственны, но так же причудливы. Он находил чутьем средоточия самых диких сект и написал занимательный отчет «Закоулки веры». Особенно любил он старика с седыми усами, который жил под Лондоном и назывался царь Соломон Давид Иисус. Как и подобает пророкам, старик этот не боялся обличать суету и пышность мира сего. Беседу он начал с сухого упрека, поскольку на визитной карточке гостя было написано «Преподобный…», тогда как Новая Церковь отменила все эти титулы. |