Изменить размер шрифта - +

– Карен, едем домой!

– А ирландец упал в коридоре.

– Остин обозвал Себастьяна хамом.

– Грейс плачет.

– Я просто в восторге от этой вечеринки!

 

– Да, – ответил Мэтью. – Я увидел группу людей на площади и только потом понял, что это демонстранты. Была зима, желтые сумерки, кое-где уже зажглись фонари, сыпал негустой снежок. Они держали плакаты с лозунгами в защиту какого-то писателя, несправедливо осужденного. Их было, кажется, человек восемь, не больше. Это все смотрелось как-то… жалко. Небольшой группкой они торчали на снегу и под снегом с этим своим плакатом, все в темных пальто, ватные, бесформенные, в своих меховых шапках и ботинках. Они казались случайными, одинокими, вытолкнутыми на обочину – вы понимаете, что я хочу сказать? – будто в угол картины. И конечно, прохожие все до единого сразу отводили глаза, убыстряя шаг, потому что знали, что задерживаться опасно. И тут я увидел человека, который, казалось, тоже сейчас прошмыгнет мимо. Но он помедлил, потом подошел к ним и начал пожимать руки. Эти рукопожатия и… не могу найти слов… и эта площадь стали вдруг центром мира. Когда приехала милиция, он все еще стоял рядом с ними. Подъехало четыре машины. Все произошло очень спокойно, без малейшей жестикуляции, без криков. Милиционеры как-то даже устало помогали демонстрантам садиться в машины. Забрали всех, вместе с тем, который к ним присоединился. Вся сцена погрузилась во мглу, все исчезло, кроме снега, продолжавшего сыпать с неба. Темнело, и новые прохожие даже не представляли, что здесь произошло.

– И что дальше?

– Позже я узнал о них побольше. Новости ведь расходятся. Часть посадили в лагерь, часть – в психиатрические больницы.

– И того человека, наверное, тоже?

– Наверное.

– Какая бессмыслица.

– Да, – произнес Мэтью. – Да. То, что раньше было относительным, теперь стало абсолютным. Меня не покидает предчувствие конца какого-то пути. Политики и военные в прежние времена соблюдали правила приличия. В своих действиях держались определенных рамок. Ни одной нации не было позволено уничтожать другую, и государство не могло овладеть личностью настолько, чтобы отнять у нее всякую инициативу, всякую возможность развития. Поэтому тиранические режимы рано или поздно распадались.

– С вашей точки зрения, будущее разрушит эту закономерность?

Мэтью молчал. Был солнечный день. Слуга-ирландец по имени Джерати накрыл столик и подал чай. В своей карьере он сделал шаг вперед, потому что со двора перешел в дом. Теперь сидел на порожке и дремал. Ореховое дерево золотисто просвечивало, охваченное легкой дрожью. В небе, еле слышно гудя, шел на посадку самолет.

– Тогда, – вновь заговорил Мэтью, – имело смысл отдавать жизнь за идею, терпеть многолетние страдания. Эти хождения по мукам не всегда заканчивались гибелью, и, пройдя через них, человек мог сохранить собственную личность, благодаря повсеместной разболтанности у него по крайней мере был шанс, и то, что человек делал, было наделено смыслом и не могло быть уничтожено, и сам человек не мог быть уничтожен. Конечно, и тогда существовала жестокость, а при достижении определенной точки страдания разум отказывается служить. Но система не ставила себе целью быть жестокой. И это было не столько ее достоинством, сколько следствием все той же разболтанности. А теперь…

– Да, – произнес Людвиг, – готовность жить любой ценой стала сильнее готовности умереть. Но я куда охотней отдал бы жизнь, чем разум.

– Именно, – согласился Мэтью. – Ибо кто согласится отказаться пусть и от наполненного страданиями, но все же осмысленного существования? Можно переносить мучения, отодвигая от себя мысль о смерти.

Быстрый переход