Изменить размер шрифта - +
Я просто не понимал ее этой особой красоты, которую, конечно же, понимал сын генерала. Я просто еще не ходил с такой женщиной. Я просто еще не знал таких духов рядом, их запах был густ, первозданен, как свежий первый иней в прекрасное зимнее утро.

Мне тогда казалось, правда: красивее такой женщины на свете и не бывает. Теперь я могу еще сознаться: я был в то время, кроме всего, брошенным: мой бывший редактор, до Прудкогляда, майор Назаренко, переведенный на должность редактора армейской газеты, имея пятьдесят лет от роду (если сорокалетние для меня были старики, то Назаренко дед-дедом!), увез машинистку Валечку, женившись на ней законным образом. Валечке было тогда двадцать. Мы в праздничные дежурства, когда из Москвы принимали приказы министра обороны, целовались тайно в коридоре. Она предпочла старика, а не меня.

И теперь этот снисходительный взгляд женщины, в которую я опять же, позабыв недавнее поражение, влюбился на танцах сразу же, казался мне вовсе и не обидным: кто пережил измену, тому такие взгляды уже не страшны.

Я будто нечаянно касался теплой руки Лены. Я еще не знал, что ее муж уехал в командировку, я вообще не знал, что у нее есть муж; я не знал, что она ведет меня к себе, в свой дом. Я не знал, что за нами, когда мы вошли в ее двор, наблюдают многие окна. Она же не предавала этому значения.

Все дома нашего городка были тогда одноэтажными. Строили эти дома когда-то, еще в том веке, немцы. Строили добротно, казарменно. И мне казалось, что, идя по коридору, я никогда не пройду его до конца. Коридор был длинный-длинный, вдали лишь, в самом его конце, тускло горела лампочка. Возле нее вилась какая-то мошкара, и от этого было еще темней.

Она остановилась в конце коридора, повернулась направо, и стала искать в сумочке ключ. Замок вскоре щелкнул. Я спросил:

— Мне можно?

Она кивнула. Я шагнул в темную, пахнущую такими же духами, как пахла и она сама, комнату…

Мне вдруг захотелось пойти к Железновскому. Пойти и кое-что ему рассказать. Сказать, как все чисто и светло бывает. И как нехорошо он сказал о женщине. Он сказал, что я ее расспрашивал, а он будет ее допрашивать. Но если любишь, — разве можно допрашивать? И почему он такой? Почему он так сказал? Ну я — рожа! Я ничего не стою. Но он же там, напившись, в той палатке, говорил о какой-то женской особенности. Он говорил, что женщины в любви никогда неподсудны, что им дарено свыше всепрощение. Они не ходят по земле, они плывут на волнах добра, их несут ветры над землей. Потому все — что они украшают все. И они дают счастье всем — детям, цветам, мужчинам.

И теперь он ее допрашивал, забыв про то, что она тоже плавает над землей, не греша. И она не виновата, что любила, а он, ее любимый, оказался не тем, кого она выпестовала в своей душе…

Мы обменялись с Железновским адресами еще тогда, в разгульной палатке, когда целуешься со всеми углами и, конечно, с возникающими фигурами людей. Потому я нашел его быстро. Железновский оказался дома. Он встал и двинулся в мою сторону.

— Летописец, а-а! Сколько страниц поправил?

— Ни одной, — сказал я холодно.

— Так ты себя всегда переписываешь?

— А ты видел мои рукописи?

— Видел. Размашисто переписываешь. — В его голосе появилось что-то, еще более раздражающее. — И размашисто они ее теперь допрашивают… Ты не представляешь, как распирает меня ревность. Убил бы всех за нее.

— Ты действительно ее любишь? — Мы сели с ним за стол.

Железновский опустил руки на спинку стула, нагнулся и мучительно выдавил:

— Мальчик!

Отпрянул легко от стола, правой рукой потрепал мой чуб и вздохнул:

— Ты когда-нибудь по-настоящему любил?

Теперь я поднял на него глаза:

— Конечно.

Быстрый переход