В глазах остыло, и я промокнул их перебинтованным запястьем – удобно, лучше прямо любого платка.
– Спасибо, Николай.
– А что это у тебя с руками? – спросил он. – На работе, что ли?
Я посмотрел на свои перебинтованные руки и увидел их как впервые. Эдакие две марлевые груши с торчащими из них обрубками пальцев. Неописуемое уродство. За день бинты кое-где испачкалиеъ, облохматились по краям, посерели, и от этого, наверно, впечатление было еще более отталкивающим.
– Бытовая травма, Николай. Верное лечебное средство от травм душевных.
– Завести козла и вывести, – сказал Половников.
– Какого козла?
Половников, дернув ртом, хохотнул.
– Ну, пришел один к мулле. Говорит, тесно. Ни дыхнуть прямо. А ты, мулла ему, козла в дом приведи. Привел. Приходит снова. Еще теснее, говорит. А тот ему: а теперь выведи. Вывел – то-то сразу свободно стало. Дыши полной грудью.
– А! – Анекдот был из книги о Ходже Насреддине, в детстве она была со мной в интернате. – Да, точно.
В детстве… в интернате… Мне вдруг показалось невозможным тащиться сегодня еще до автобуса, потом трястись в нем… На меня вдруг напало какое-то невероятное бессилие, немочь какая-то – я почувствовал, что еле стою, ноги у меня подламываются, и голова буквально разнимается по черепным швам от дикой, несусветной боли.
– Слушай, Николай, – попросил я, – можно у тебя остаться, ночь переночевать?
Выпучив свои налитые кровью глаза, Половников молча помотал головой.
– Нет, Виталик, – сказал он затем почему-то шепотом. – Ты извини. Не могу к себе – мать загоношит. Привел, скажет… За ханыгу примет. Вон она…
Я посмотрел на другую сторону улицы, куда он показал, – у завалившихся, подпертых в столбах жердями ворот стояла старуха в вылинявшем, пестром когда-то, теперь пегом платье, смотрела в нашу сторону, и глаза ее были непроницаемо бесстрастны. Растила сыночка, ломалась-устряпывалась, в Москву проводила, соседкам ходила фотографии показывала – вот какой стал, а теперь прячет от него, запирает в сундук на ключ его же собственную несезонную одежду, чтобы он случаем не загнал ее…
Наверное, он был очень талантлив, иначе бы, вспоминая о прошлом, не называл себя хреновым актером. Наверное, впереди у него были все почести и звания, которыми отличают небездарных артистов – в общем, его ждала обычная, накатанная жизненная колея. Но эти обычность и накатанность его угнетали, ему хотелось чего-то иного, какой-то яркости и необыкновенности, ему хотелось, чтобы вокруг его таланта был ореол легенды, мифической невероятности, и это было не желание славы, которая понемногу, помаленьку, не семимильными, но вполне уверенными шагами и без того, наверно, приближалась к нему, это было желание судьбы, той, иной, лежащей за пределами судьбы профессиональной – судьбы биографической, которой дано ему не было и ·не могло быть дано: школа, училище, театр – заурядная лесенка взросления и удачливости. Вино, быть может, не сразу показалось ему волшебным ключом, открывающим потайную дверцу, ведущую к необыкновенности, оно просто веселило душу и смывало с мира его серую краску обычности. Но когда вино становится обиходно, рано или поздно оно выламывает человека из обычности – ночью, проведенной в вытрезвителе, скандалом на репетиции, нелепой фразой в присутствии министерского начальства, дракой в ресторане… вознаграждая его за все сопутствующие неприятности ореолом легенды. И когда это оказывается осознанно, следствие переходит в причину, и человек уже не способен отделить себя от своей новой личины, он уже не мыслит себя без этих ставших уже привычными необычностей, – и это уже та, новая его судьба. |