Изменить размер шрифта - +

Половников считает, ему просто не повезло. Он и сейчас полагает, что спрыгнул бы с третьего этажа, ничего себе не поломав и не отбив, если бы его не стали пытаться хватать под мышки, а он вынужден был отбиваться – и потому не удержал вертикального положения тела.

И вот, ни к чему, ни к какому делу не способный теперь инвалид, он бродит по Ушу, пропивая до копейки всю свою тощую инвалидную пенсию, и теперь-то уж действительно: что ему еще остается?

Я быстро и легко завожу знакомства – с кем угодно, в каких угодно обстоятельствах, это дается мне без всяких усилий, само собой, как бы между делом. Так вот я познакомился и с ним и иногда, не часто, но иногда, люблю встретиться, потрепаться о том о сем – его пронзительная, горчайшая искренность глубоко трогает меня, и нет-нет да и обдаст тебя вдруг в этих разговорах мощью его утраченного таланта. В таланте, конечно, и была его главная сущность, его человеческая яркость и истинно судьба, во всех ее значениях и смыслах, но разве дано нам понять самих себя?

– Ну что ж, раз не можешь, – сказал я Половникову. – Пойду тогда.

Он проводил меня до станции, дождался, когда придет мой автобус, и, когда я садился, вдруг обнял.

– Ничего, мон шер, ничего! – качающимся пьяным голосом, с патетикой сказал он. – Наша еще возьмет!

Что это значило, над чем мы с ним должны были одержать верх, было совершенно непонятно, и мне подумалось, что эти слова, с этой именно интонацией он произносил в какой-нибудь пьесе.

* * *

Комната была заперта изнутри на задвижку. Это значило, что у Мефодия баба и надо где-нибудь хотя бы полчасика поболтаться.

Голова гудела, ноги меня не держали – нужно было лечь.

Макар Петрович сидел у себя за столом с какими-то ведомостями и, водя пальцем по графам, щелкал на счетах.

– Можно к тебе? – попросился я.

– А, Виталь Игнатыч, – полуповернувшись ко мне, глядя по-прежнему в ведомость, определив, что это я скорее по голосу, радостно сказал Макар Петрович. – Заползай давай.

Вот уж попал в точку. Я «вполз», рухнул на взвизгнувший пружинами диван, опрокинулся на спину и вытянул ноги.

– У Мефодия баба, – сказал я. – Полежу у тебя немного.

– Пожалуйста, пожалуйста. – Макар Петрович оторвал наконец глаза от ведомостей. – Сколько угодно. – И пошутил, без шуточек он не мог в любой ситуации: – Что, отец на тебе верхом целый день ездил?

Удержаться и не улыбнуться этой шутке было невозможно.

– А у тебя, Макар Петрович, такое о нем представление сложилось ?

– Ну, какое тут представление. – Он встал и, стуча протезом, подошел к дивану. – Ни пуда, ни грамма ни поваренной, ни каменной мы с ним не съели… – И сказал затем с участливостью, стоя надо мной: – Что-то ты, Виталь Игнатыч, таишь в себе. Носишь в себе – и клапана не открываешь. А?

– Видишь, открыл, весь пар из себя выпустил, стоять не могу, – сказал я.

– А, ну да, ну да, – подхватил он. – Вижу, конечно. Переборщил, так сказать, немного.

– Ага, переборщил. – Мне было хорошо рядом с ним, надежно и спокойно. – Быть бы тебе психоаналитиком, Макар Петрович. Чего ты в комендантах сидишь?

– Судьба. – Макар Петрович постучал деревяшкой о пол. – Она решила: чего я, бельмесый, в темноте душ увижу?

– Сама она, по-моему, вообще с завязанными глазами. – Я лежал, он стоял, и мне было неловко. Я собрал всю свою волю и сел. – Слушай… Мне бы чего-нибудь… черт, не знаю даже.

Быстрый переход