Гибсон кашлянул.
— По-видимому, специальный пропуск, несущий мою личную печать, для них не указ, — прибавил Громобой.
— Если бы не пропуск, — сказал Аллейн, — конверт скорее всего вскрыли бы. Надеюсь, вы сообщите нам о его содержимом. Поверьте, я не стал бы спрашивать, если бы не считал это очень важным.
Громобой, с той минуты, как он сел, не сводивший с Аллейна глаз, произнес:
— Конверт вскрыл мой секретарь.
— Но он сказал вам, что в нем находилось?
— Записка с просьбой. О некоторой услуге.
— О какой?
— Об услуге, связанной с возвращением этого человека в Нгомбвану. По-моему, я говорил вам, что он намеревается вновь обосноваться там.
— Не означает ли это, что он хочет уехать немедленно и просит как можно скорее предоставить ему въездные документы — визу, разрешение на въезд, все, что для этого требуется? То есть ускорить обычную процедуру, которая занимает, насколько я понимаю, не один день?
— Да, — сказал Громобой. — Именно так.
— Как вы полагаете, почему он сказал полицейским, что в конверте находятся фотографии, которые вы приказали доставить без промедления?
На секунду-другую лицо Громобоя приобрело сердитое выражение. Однако он сказал:
— Не имею ни малейшего представления. Это утверждение смехотворно. Ни о каких фотографиях я не распоряжался.
— Мистер Гибсон, — сказал Аллейн, — не могли бы вы с мистером Фоксом оставить нас наедине?
Оба с важным видом удалились, закрыв за собой дверь.
— Итак, Рори? — произнес Громобой.
— Он был твоим информатором, — сказал Аллейн, — не правда ли? То есть одним из тех, кого мистер Гибсон столь неизящно, но верно именует стукачами?
III
Громобой, при всей его врожденной громогласности, обладал талантом впадать в неожиданное молчание. На этот раз он проявил свой талант в полной мере. Он оставался неподвижным и безмолвным достаточно долго, чтобы часы в кабинете успели откашляться и пробить десять. Лишь после этого он сжал затянутые в белые перчатки ладони, утвердил на них подбородок и заговорил.
— Я помню, в прежние дни в «Давидсоне», — сказал он и в его необычайно звучном голосе вдруг прорезалось нечто напевное, окрасившее эту фразу в густые ностальгические тона, — мы как-то разговорились с тобой одним дождливым вечером обо всем на свете — обычный для юношей разговор. В конце концов, мы принялись рассуждать о правительствах, о применении силы и неожиданно для себя обнаружили, что словно бы стоим на противоположных сторонах глубокого ущелья, едва ли не пропасти, через которую не перекинуто никакого моста. Мы были полностью отрезаны один от другого. Помнишь?
— Да, помню.
— По-моему, мы оба удивились и встревожились, обнаружив себя в таком положении. И я, помнится, сказал примерно следующее: мы с тобой наткнулись на естественный барьер, такой же древний, как наши, отличные один от другого процессы эволюции — в ту пору нам нравились громкие слова. А ты ответил, что существуют огромные территории, которые мы можем исследовать совместно, не натыкаясь на такие барьеры, и что для нас же будет лучше, если мы не станем выходить за их пределы. Так мы с тобой и поступали, начиная с того дождливого вечера. И до сегодняшнего дня.
— Я не вправе бродить вместе с тобой по тропам такого рода воспоминаний, — сказал Аллейн. — И если ты с минуту подумаешь, то поймешь почему. Я полицейский, я обязан исполнять свой долг. Первое, чему нас учат, это необходимость сохранять полную отрешенность. |