|
Сколько времени прошло с тех пор? Год. И вот он идет рядом со мной – обманутый, потерявший всех близких. Без ноги. Но я почему-то не могу его жалеть. Какое-то другое чувство рождается во мне, когда я смотрю на этот спокойный, четкий профиль и вижу, как идет Андрей, слегка только, самую малость припадая на левую ногу.
– Значит, остаешься? – спрашиваю я.
– Сказать по совести, больше всего я хочу отсюда уехать. Куда глаза глядят. Хоть к черту. Но именно поэтому останусь. Назло себе.
Минуту мы молчим.
– И больше не будем об этом, ладно? – говорит Андрей, поворачиваясь ко мне, и протягивает руку, будто хочет скрепить рукопожатием этот уговор.
И вдруг на лице его я вижу радость, короткое сомнение. Я оборачиваюсь – по улице идет Владимир Михайлович. Идет медленно, палкой осторожно проверяя дорогу, и задумчиво смотрит прямо перед собою.
Приблизившись, он здоровается со мной, потом поднимает глаза на Андрея. Секунду они глядят друг на друга. (Андрей медлит назвать себя, а Владимир Михайлович смотрит на него пристально и пытливо). Потом Владимир Михайлович говорит:
– Репин? Да, да, Андрей Репин! Я очень… я очень рад видеть вас, дорогой мой!
III
– Скорее позовите ко мне Мишу Щеглова!
Я держу в руках письмо и не могу поверить такому счастью – Мишин отец жив! Вот у меня в руках письмо, и в нем черным по белому:
«Из Бугуруслана мне сообщили, что мой сын Михаил Щеглов находится в настоящее время во вверенном Вам детдоме. Я надеюсь, что ошибки нет. Прошу сообщить отчество мальчика, имя матери и другие сведения, которые помогли бы установить… Из Вязьмы мне сообщили, что жена моя умерла в августе 41 года от тифа».
Да, да, нельзя спешить. Сначала надо все сопоставить, проверить… Когда Миша входит ко мне, я спрашиваю его самым спокойным и безразличным голосом, какой только мне дается:
– Миша, как звали твоего отца?
– А что? Сергей Васильич.
Так! Очень хорошо.
– А маму?
– Елена…
Не могу больше спрашивать, нет сил дольше тянуть. Протягиваю Мише письмо:
– Узнаешь почерк?
Он пробегает глазами письмо. И, побледнев, но ничуть не изменившись в лице, говорит:
– Да, это он писал.
– Миша, ты еще не понял, видно! Папа жив, понимаешь, оказывается, та похоронная – ошибка! Ну, понял? – Я трясу Мишу за плечи, мне хочется, чтоб скорее дошло до него счастливое известие, но он стоит предо мной по-прежнему спокойный, почти безучастный. Да что с ним? – Я сейчас напишу твоему папе. Подумай, как он обрадуется! Садись и ты, напиши. Вот бумага, вот перо.
Он отвел мою руку.
– Не буду я писать.
– Почему?!
– Галина Константиновна, не спрашивайте меня. Я ему не стану писать. Ни за что не стану. И пускай не приезжает.
– Он… он обидел тебя? Или… маму?
– Галина Константиновна, если б он воровал, если б судился… Если б он ни за что человека убил… Я б вам сказал… А этого не скажу… Хоть режьте…
Я с трудом разжала его руки: заплакав, он закрыл лицо руками и стиснул их изо всей силы. Он плакал без слез, судорожно всхлипывая и мотая головой. Я посадила его около себя, мне вдруг вспомнился Федя. Когда не стало его матери, он так же плакал – без слез, мучительным, сухим рыданием. Он плакал, когда было уже поздно что-либо переменить, исправить. Что же тут? Чем виноват отец перед Мишей, что кроется за этим «не скажу»?
Он ушел и, как я поняла, ничего не рассказал ребятам. |