Изменить размер шрифта - +
Примерно то же происходило с Жерико, которого непреодолимо тянуло писать искалеченные тела. В те минуты художник в душе Моне пересилил овдовевшего мужа. Впоследствии он рассказывал, что действовал автоматически, словно под гипнозом. Что вы на это скажете, инспектор?

Сильвио Бенавидиш мог бы признаться, что еще ни одна картина не производила на него столь сильного впечатления.

— А существуют другие картины… э-э… подобного рода? Я имею в виду у Клода Моне?

Круглое личико Ашиля Гийотена налилось кровью. В его чертах проступило что-то дьявольское.

— Что же может быть увлекательнее, чем написать смерть собственной жены? Подумайте сами, инспектор! Разумеется, ничего.

Краснота уже добралась до висков хранителя.

— Ничего — разве что написать собственную смерть! В последние месяцы жизни Моне писал «Кувшинки», но не закончил ни одной картины. Как Моцарт свой «Реквием», если вы понимаете, что я имею в виду… Он отчаянно сражался против смерти, против болезни, против слепоты, и оружием ему служила кисть. Это недоступные пониманию, исполненные страдания полотна, созданные криком израненной души. Кувшинки на них — это пестрые пятна: ярко-красные, густо-синие, трупно-зеленые… Дикая смесь из ночных кошмаров… Лишь одного цвета вы на этих картинах не найдете…

Сильвио хотел что-то сказать, но из его горла не вырвалось ни звука. Он чувствовал, что нити расследования ускользают из его рук.

— Это цвет, который Моне изгнал из своих картин и которым никогда не пользовался. Цвет, являющийся отрицанием цвета, но в то же время сочетанием всех остальных цветов вместе взятых.

Сильвио молча карябал что-то у себя в блокноте.

— Черный, инспектор! Это черный цвет! Рассказывают, что за несколько дней до кончины, в начале декабря тысяча девятьсот двадцать шестого года, поняв, что ему осталось недолго, Клод Моне их все-таки написал!

— К-кого? Ч-ч-что? — заикаясь, произнес Бенавидиш.

Гийотен его не слушал.

— Вы способны понять, о чем я вам говорю, инспектор? Моне увидел свою смерть в водном отражении кувшинок и запечатлел ее на холсте. Он написал «Кувшинки». Черные!

Рука Сильвио, сжимавшая перо, бессильно упала. Вряд ли он сумеет еще что-нибудь записать…

— Ну, так что скажете, инспектор? — спросил хранитель внезапно севшим голосом. — «Черные кувшинки»… Как черные георгины…

— А эта история… Ей есть документальное подтверждение?

— Нет. Разумеется, нет. Разумеется, никто и никогда не видел «Черные кувшинки». Это всего лишь легенда.

Сильвио потрясенно молчал. Чтобы сказать хоть что-то, он спросил:

— А детей Моне писал?

 

41

 

Я смотрела на Стефани, стоящую возле окна в розовом доме Моне. Она походила на хозяйку колониальной усадьбы, наблюдающую за хлопочущими слугами.

Лоренс Серенак тоже спустился.

Безумцы! Полагаю, на этот раз вы со мной согласитесь. Идиоты! Разве можно вести себя так неосторожно? Стоят себе возле дома Моне, прямо напротив шоссе Руа, у всех на виду. Ну, накличете вы бед себе на голову!

 

До меня донесся мотоциклетный треск — «Тайгер-триумф» сорвался с места. Стефани тоже слышала его, но у нее не было сил повернуть голову. Она задумчиво наблюдала за играющими в саду детьми. Она и правда очень хорошенькая, эта учительница. И умеет себя подать. Вон, нарядилась гейшей — осиная талия и взгляд с поволокой. Такая кого угодно заставит потерять голову — полицейского и врача, женатого и холостого. Красотка!

Так пользуйся, дурочка, своей красотой. Она ведь не навечно.

Быстрый переход