— Людям сейчас живется лучше…
— Конечно, ведь у них теперь телевизоры, так что все ужасы, что происходят в мире, — это просто ежевечернее развлечение. Ошибка была заложена в самом начале. И теперь все не лучше и не хуже, а глупее и грубее. И чем скорее все это разбомбят в пыль, тем лучше.
— Папа, мне нужно идти готовиться к лекции…
— Эх, получать бы полкроны каждый раз, когда ты повторяешь эту бессмыслицу, только чтобы иметь возможность избавиться от меня.
— Но я действительно…
— Ты со своими лекциями, как старая дева с вышивкой тамбуром. Разница в том, что от вышивок есть хоть какой-то толк.
— Что тебе еще нужно?
— Чтобы ты вымелся отсюда. И унес газеты с пола. Не те, а эти. Они тут уже больше недели. И осторожно, там внутри какое-то говно. Не знаю, что это, но можно подумать, что половина собак Ноттинг-хилла справляет нужду в этой комнате.
— Ты не выпил свой чай.
— Вонь, что идет от тебя, сделала его мерзким. Кроме того, он остыл. Нет, другого я не хочу. А вот ты сделай милость, скажи этому черномазому, чтобы он выключил свое радио.
— Я попрошу его сделать потише.
— «Я попрошу его сделать потише»! Говоришь, словно хлопающая ресницами девица, страдающая запорами. Иногда думаю: может, ты правда переодетая баба? Боишься этих черножопых, боишься покруче поговорить с ними и задеть их почтеннейшие чувства. Все вы тут шайка мошенников.
— Хорошо, папа, я…
— Что за обычай — все время ходить в тюрбане? Может, они и спят в нем? Небось годами не моют голову. Разведут вшей по всему дому. Думаю, что и ты много лет не мыл голову. Все, а теперь уходи, уходи, уходи.
Таллис вышел. Уже закрывая дверь спальни, бросил взгляд на отца, прямо и неподвижно сидящего на кровати в старом твидовом пиджаке и грязной мятой синей рубашке. Глаза Леонарда горели замученной жизнью. Лицо потеряло свою пухлую морщинистость, сделалось суше, бледнее, прозрачнее. Кожа гладко натянулась и пожелтела, нос заострился. Опушающие тонзуру серебристые волосы поредели и уже не стояли торчком.
Таллис спустился по лестнице и постучался. Сикх, когда его попросили убавить звук, сразу же полностью выключил радио. Вежливо спросил, как Леонард. Таллис осведомился у него о ходе дебатов по поводу тюрбана. Выяснилось, что дебаты закончены. В автопарке привыкли к своему заморскому товарищу. И теперь сикх радостно объединился с водителями-мужчинами в попытках саботировать кампанию за допуск на работу женщин. Таллису предложили чаю, но он отказался и с благодарностью посмотрел в темные, мягкие, полные сострадания глаза — глаза человека, приехавшего так издалека. Он знал историю жизни сикха. Эта история была не из веселых.
Пройдя в кухню, Таллис закрыл за собой дверь. Была вторая половина дня, в окно просачивался мертвый желтоватый свет, только что пошел дождь. Он швырнул принесенную скомканную газету под раковину, где снова выстроился ряд грязных молочных бутылок. Закрыл окно. В него успели налететь и кружились на сквозняке опавшие старые листья. Он подумал о сикхе и пакистанцах на втором этаже, приехавших, несомненно, на что-то надеясь (потому что кто может запретить человеку надеяться?), из своих неблагополучных стран сюда, в чуждое им царство бедности, расовой неприязни и мелкой преступности.
Остатки консервированной фасоли, которую Таллис ел на ланч, все еще были на столе. Он вытер фасолевый соус газетой и сунул тарелку в тазик, что стоял на сушилке. Раковина засорилась несколько дней назад и стояла, доверху полная жирной коричневой водой. То ли ее забили сухие листья, то ли жир, который он туда слил. Посуду он изредка мыл в тазике, а воду сливал по наружной трубе.
Он так и не сумел еще сказать отцу. Знал ли уже Леонард, догадался ли, подыгрывал ли сыну в этой комедии, которую они, вероятно, будут вести до самого конца? «Скоро тебе станет лучше, папочка». |