Перед тем, как подняться к себе, выпила вербены: пока я убирала со стола, они приготовили отвар, и теперь я на ходу засыпаю!
Зато есть одна хорошая новость, превосходная новость! Перед ужином Шэрон заглянула на кухню. Я вышла к ней, и она мне шепнула: «Кажется, я начинаю вспоминать – меня осенило как‑то сразу, после полудня, на уроке математики: помню, завязалась драка, я очень разозлилась, кого‑то больно, изо всех сил била; я была просто в бешенстве, а кто‑то кричал, отбивался; как сейчас вижу открытую дверцу дышащей жаром топки, ее красное нутро, но никак не могу увидеть, кого же я била: все очень смутно, как во сне, понимаете; но не знаю – может быть, это игра воображения; в детстве, как известно, частенько дерутся!..» – «О, умоляю вас, Шэрон, ну попытайтесь же!» – «Поговорим об этом завтра в горах – там мы будем чувствовать себя спо‑. койнее!» Словно собираясь что‑то добавить, она приоткрыла было рот, но потом передумала: «Нет, это невозможно». – «Что именно?» – «Ничего, завтра увидим». Явилась Старушка: «Ну что, молодежь, секретничаем?» Она последнее время повеселела. И слава Богу. Я пошла за блюдом с колбасой. Скорей бы утро – уверена, что наконец‑то все узнаю!
До чего же спать хочется – ручка выскааааальзывает ииииз паааальцев, забавно: плаваю в тумане, хотя ничего, кроме отвара, не выпила; но если от него можно захмелеть, то тогда и джина не хочется, хочется только спать, спать, спать. Завтра нужно быть в форме, в потрясающей форме, а сейчас – в койку!
Это уже не шутки. Совсем не шутки. Сейчас пойду в полицию и, конечно же, обратно уже не вернусь. Но иначе поступить я не могу. Полдень, сижу у себя в комнате. Старушка возится в саду. Просто катастрофа, и я не в силах понять, как это могло получиться.
Может, люди когда‑нибудь прочтут мои записи, значит, нужно рассказать все по порядку. Я проснулась – все тело было тяжелым, голова раскалывалась на части, глаза опухли, вдобавок меня тошнило. Встаю. Смотрю – день уже в разгаре. День, хотя должно быть семь утра! В это время года в семь утра солнца не бывает.
Иду к двери, – он запер меня, закрыл! – но нет, дверь открывается. Открывается, а в доме – тихо, очень тихо, ни звука, только радио бубнит внизу; бегом бросаюсь вниз по лестнице, влетаю как сумасшедшая: «В чем дело, что случилось?» Старушка, с лейкой в руках, делает большие глаза: «Что с вами, Джини?» – «Где они?» – «Вам прекрасно известно, что они собирались в горы, Джини. Вы заболели?» – «Но вы же знаете, что я должна была поехать с ними!» Обеспокоенная – это видно по глазам, она отшатывается, вода из лейки течет на ковер. «Джини, я тут ни при чем». – «Почему вы не разбудили меня, – заорала я не своим голосом, – почему?» – «Помилуйте, Джини, вы же оставили в кухне записку…»– «Что?! Что!»
Как есть – в чиненой‑перечиненной ночной рубашке, со всклокоченными волосами, я надвигаюсь на нее. Она натыкается на стол. «Эта записка в кухне… Вам плохо, Джини?» Бегу на кухню, на столе – клочок бумаги, белый такой листок; я останавливаюсь, уставившись на него.
Подхожу. Протягиваю руку – вижу, как рука тянется к листку, – странно, он совсем чистый. Беру листок – клочок бумаги, а на нем всего две строчки:
«Вообще‑то я слишком устала и предпочитаю выспаться, извините. Надеюсь, что вы хорошо проведете время.
Джини».
Две строчки моим почерком.
На самом деле это не мой почерк, но похоже. Кладу листок на место оборачиваюсь. Говорю Старушке: «Извините». И тоже вдруг чувствую себя очень старой; поднимаюсь по лестнице, иду в хозяйкину спальню… «Когда ты прочитаешь эти строчки, будет уже слишком поздно…» Негодяй, вот негодяй; мне хочется плакать, не желаю я плакать: когда отец меня колотил, я не плакала. |