С застывшими улыбками. Превосходно нарисованные. Только глаза на всех лицах были выколоты – по‑настоящему выколоты, так что сквозь глазницы каждого из них на вас смотрит тот, кто внизу.
Я – последняя. Под мои пустые глазницы подложена красная промокашка. Я улыбаюсь, и глаза у меня красные. Через каждое лицо (а их десяток) наискось проходит отпечаток – тоже красный, ярко‑красный, словно след руки, погладившей каждого из них по щеке; но если присмотреться повнимательнее, то становится ясно, что это не рука, а нечто иссохшее, когтистое – отпечаток самой смерти.
Смерть наложила отпечаток на мое лицо – ни у кого больше не может быть такой руки, как эта: с тремя длинными костлявыми пальцами, которые пытаются дотянуться до моего рта.
Внезапно я поняла, отчего лицо мальчика мне было знакомо: это их лицо! Я сразу же призадумалась над тем, что нигде нет фотографий, на которых они были бы сняты маленькими. В доме можно найти лишь те, на которых им уже по крайней мере лет двенадцать.
Что здесь творится? Прилепила блокнот на место липкой лентой – надеюсь, не отвалится; все еще дрожу, да так, что револьвер в кармане стучит по бедру; кто‑то в этом доме играет с мертвецами и всякими связанными со смертью штуками, – кто‑то, кто, впадая в слабоумие, теряет всякое подобие человеческого образа.
8. МАНЕВРЫ
Дневник Джини
Как только они уехали, я поднялась наверх и прочитала это. «…Дьявол?» Как будто знал, что я найду в письменном столе. Никогда такой чепухе не верила и теперь не собираюсь. Он мне пыль в глаза пускает, только и всего, – пыль в глаза, а если мне мерещатся чудовища там, где нет ничего, кроме проявлений больного рассудка, то это из‑за бренди.
Да он просто‑напросто услышал, как я брожу по дому, и подумал, что я вполне могла наткнуться на его «молитвенник», – вот и написал все это про дьявола, чтобы произвести на меня впечатление. Он действует как иллюзионист. Всегда делает совсем не то, что показывает. Отвлекает внимание на что‑то другое. Всякими трюками, дешевыми эстрадными штучками отвлекает внимание от своего лица, а оно тем временем у всех на виду! Но по утрам‑то рассудок у меня ясный, не затуманенный алкоголем, и я вполне способна разумно мыслить, месье!
На его послании я написала: «Почему ты боялся Шэрон? Почему вообще ты боишься женщин?» И все это обвела жирной чертой. Пусть возненавидит меня. Посмотрим, сможет ли он после этого улыбаться мне, сидя за столом. Я заставлю его выдать себя. Изведу такими вот штучками.
А вдруг это правда? Вдруг и в самом деле кто‑то здесь занимается черной магией? Может, он действительно считает себя дьяволом? Надо пойти в деревню поискать что‑нибудь про это. Если он верит в то, что одержим дьяволом, то, может, поверит и в заклинание против злых духов. То есть что я хочу сказать: если я ему внушу, что изгоняю из него духов, то он, может быть, придет в себя, потому что, конечно же, никакой он не дьявол – такое невозможно.
Сейчас попрошу доктора подбросить меня в деревню за рождественскими подарками.
Дневник убийцы
Она в деревне… Ты в деревне. Роешься. Ищешь. Вынюхиваешь. Зря. Ничего ты не найдешь. Я – недосягаем. Я знаю, что ты видела Книгу. Ты посмела заглянуть в нее. И так осквернила мой дорогой дневничок… Святотатство! Безбожница! Ты громоздишь одно кощунство на другое! Еще не поняла, что я здесь – Хозяин? Хозяин! Шэрон тоже этого не понимала. Бедняжка Шарон… Я – хозяин, а вы – мои игрушки. И ты смеешь смотреть мне в лицо, когда все простираются ниц у моих ног? Того и гляди, мир перевернется.
Я вынужден был порвать оскверненные тобой листочки: они стали гадкими, от них воняло – ясно? – воняло страхом, запахом тех, других – так пахло в тот момент, когда до них доходило наконец, отвратительно пахло; ты носишь в себе этот мерзкий запах, он ждет лишь подходящего случая, чтобы вырваться наружу, пройти сквозь кожу, расползтись вокруг; мерзкий запах, его запирают в ящик и закапывают в яму – только тогда можно спокойно дышать нам, живущим. |