Вернувшись, мы видели следы предпринятой мамой вылазки: ее деятельная энергия, к тому времени еще не иссякнувшая окончательно, требовала выхода, материализуясь в замерших на блюдцах чашках (помню, мне очень нравилась их удивительно гармоничная форма), в стопках сверкающих тарелок и уложенных обратно в ящики буфета столовых приборах.
Мама не сознавала, должно быть, что понемногу сходит с ума и что твердость, с которой она когда-то управляла нашим маленьким хозяйством, приобретает мелочно-маниакальный характер. Она возвращала вещи на положенные места с такими упорством и настойчивостью, что казалось, будто необходимость ставить каждую чашку на блюдце является последним отчаянным средством, помогающим ей сохранить рассудок. На самом же деле это свидетельствовало только о том, что мама основательно повредилась в уме. Каждые выходные эта женщина мела лестницу с таким лихорадочным пылом, с таким безжалостным стремлением во что бы то ни стало поддерживать порядок, что можно было подумать, будто на протяжении всей недели мусор повседневности, понемногу скапливаясь в гостиной ее разума, понемногу заполнял собой все свободное пространство, где могли бы обитать мысли, и в конце концов вынуждал ее покидать свою спальню и спускаться вниз, чтобы одним титаническим усилием очистить голову от всего ненужного. Мама стирала одежду и белье, а потом гладила – гладила очень умело, почти гениально, выводя безупречно прямые стрелки и складки, аккуратнейшим образом складывая отцовские обтрепанные, покрытые мазками краски рубашки, словно в понедельник ему предстояло идти в них на службу. Раковину – особенно проблемное место вокруг отверстия слива – она драила до тех пор, пока полноватые пальцы на ее левой руке не становились розово-красными и не распухали до такой степени, что золотое обручальное кольцо буквально впивалось в плоть. Мама гладила даже трусы и носки, складывала и убирала в шкафы, а потом вооружалась щеткой, чтобы бесконечно гонять воображаемые кучи пыли и мусора по всем коридорам и комнатам, за исключением мастерской. Когда в окна тихо вползали сумерки, дом превращался в свободное от пыли царство порядка, и мама, усталая, но довольная, снова поднималась в свою спальню, полностью очистив свой разум от хаоса настоящего. Там она садилась на край кровати и, глядя в окно на далекие холмы, понемногу погружалась в сладостные мечты о прошлом.
Несмотря на дружное одобрение родителей, моя мать довольно быстро осознала, что уже не испытывает того волнения и трепета, которое она почувствовала в тот памятный вечер, когда впервые увидела на танцах этого молодого мужчину. Что-то ее беспокоило, что-то смущало, но она никак не могла понять – что. Его сдержанность и притягивала ее, и отталкивала. Со временем ей стало нравиться провоцировать его на откровенный разговор, и в конце концов, как и многие ее школьные подруги, она стала принимать за любовь то удовольствие, которое получала от своей способности играть мужскими чувствами. Сидя на занятиях, она с нетерпением ждала пятничного вечера и прикидывала, как будет изводить и поддразнивать своего кавалера, заставляя его отречься от возвышенного, чопорного молчания, в которое он облекался, словно в тогу, и которое так ее восхищало.
Разумеется, не обошлось без короткого периода свиданий – пятничных и субботних вечеров, которыми, словно пунктиром, были отмечены ее девичьи годы, когда мама гуляла с этим молчаливым молодым мужчиной по весенним улицам, под сенью пахнущих горьковатым миндалем деревьев. Она жестоко его высмеивала и в то же время флиртовала с ним: надевала на свидание лучшее желтое платье и красные туфли, откидывала назад свои волнистые локоны, чтобы бросить на него лукавый взгляд, а то принималась теребить в пальцах длинную прядь волос и, играя ею перед его лицом, спрашивала, как сильно он ее любит.
Папе нравился ее смех. Двигаясь легкой припрыжкой, мама то и дело убегала от него на несколько шагов вперед, и он, неловко переставляя голенастые конечности и топоча башмаками, пускался вдогонку, на ходу умоляя ее остановиться. |